уже по столу, собирали угощение. – От меня-то, старого, толку мало, но чем смогу. Удивлен, что чекист ваш ко мне пришел, а не к председателю сельсовета?
– Самую малость, – повторил капитан, разглядывая крашеные фотокарточки на стене. Мужчин и женщин с суровыми лицами, застывших для чинного семейного портрета. – Разве к вам уже назначен председатель?
– А он и не девался никуда. Затолокин, Николай Борисыч, из местных. До войны Советам служил, а потом его фрицы старостой сделали, потому как человек уважаемый. Не гадил, не лютовал, по справедливости старался. Упросили мы его и после немца вожжи держать, потому как больше некому тут. Бабы, малые да старики навроде меня. Может, ваши его и шлепнут, но пока при власти Николай Борисыч. Считай, председатель.
– Чудны дела твои, господи, – отозвался Шагин безыдейно, зато от души. Удивляться давно отвык – на войне любые правильные вещи выгорают до самой основы, на многое начинаешь смотреть гораздо шире. – Наш лейтенант, значит, с этим… Затолокиным не общался?
– А кто ж их знает? Мне он лишнего не рассказывал, все к лесам интерес имел. Прикатит, автомобилю поставит, Гнедыша моего возьмет и поедет кататься. Так и в этот раз было. Прискакал Гнедыш опосля, весь в пене, будто черти на нем гоняли, а чекиста и след пропал.
– Черти – это антинаучно, – усмехнулся Шагин, взял со стола лафитник с мутным дедовским самогоном. – Вы вот, Семен Иваныч, мужчина солидный, поживший, мне ваши мысли на вес золота. Что интересного в этих лесах? Может, от немцев чего осталось?
– Какое там! – Рюмка Ковтуна стукнулась о шагинскую, старик проглотил ядреную жидкость одним глотком, не поморщился. – Фрицы тут набегами бывали, брать-то нечего с нас, да и место глухое. Не имеет стратегического значения, во! В первый раз Затолокина старостой назначили, да в помощь ему пятерых местных, вроде как полицаями. Там серьезный гад приезжал, эсэсовец. Про партизан выспрашивал, только откуда у нас партизаны? Кто не старый и за Советы, тот в сорок первом ушел, а остались как раз эти пятеро. Гришка Козликин и друганы его. Гришка-то из зажиточных, он от немцев большого добра себе ждал, но иначе все вышло. По дури. Заехали фрицы в другой раз, солдатня тупая, перепились, ну и это… Ганну снасильничали, невесту Гришкину. Он полез заступаться, так морду ему набили, смеялись.
– Своему, стало быть?
– Да какой он им свой?! – хмыкнул Ковтун, потянулся к тяжелой четверти с мутной влагой. – Прислужник из местных, такой же «швайне» для них! Морду набили, а Гришка им той же ночью дверь подпер и огня пустил. Любил, знать, Ганну. Она, бедолага, топиться потом хотела в Дунькиной твани, да не позволил Господь!
– А с Гришкой что?
– Чего ему станется? Убег! В лесу теперь, с друганами своими. Не полицаи, но и не партизаны. Ваши их не простят, за немцем идти нельзя, кругом капут!
Много слов, много самогона – информации тоже много. Шагин ее, по давней привычке, раскладывал в ячейки памяти, будто в папки из картона, не хотел забивать анализом пьяный мозг. Потому и проснулся, наверное, среди ночи. Голова отработала самостоятельно, вызвала на помощь покойницу-бабку – предупредить о чем-то.
Может, про Дунькину твань? Белорусское слово, означает трясину, гиблое место. Где, скажите, крепыш Хорошилов с серьезным лицом и где эти топи? Не фрицев же там отыскал, в самом деле, а если охотился за Козликиным со товарищи, то почему один? Руководству не доложил, следов не оставил. Наркомат – не шарашкина контора, здесь герои-романтики не приветствуются.
Дед Ковтун с утра переменился, угрюмым стал, молчаливым. Словно жалел о вчерашнем разговоре и дальше откровенничать не планировал. Только у Василия и не такие язык распускали. Самые лютые враги становились соловушками, а уж друзья и союзники – тем более.
– А напомните-ка, Семен Иваныч, куда вся ваша семья подевалась? – спросил, когда сели утренничать. – Вчера говорили, но я запамятовал по хмельному делу. Гляжу, на карточках много кто, да и вы боевой, с орденами. Царь-батюшка наградил?
– А то кто же! – усмехнулся Ковтун, глянул на крашеные портреты. – Ежели ты, капитан, на Гражданскую намекаешь, так я и там был на правильной стороне. Партизанил, германца гонял, даже у Щорса повоевать успел, в Богунском полку. Жинка с дочей от лихоманки прибрались, давно уже, а Степка, сын мой… Нету его, так думаю. Тоже в Дунькиной твани сгинул.
– Прости, Семен Иваныч, не знал… – Тон у Шагина вышел каким надо, сочувственно-покаянным. На мгновение стало стыдно – что ж ты за скот такой, без сердца, – но выдернул эту иголку и кинул подальше. – Взрослый хоть был? Степан-то?
– Шишнадцатый год. – Лицо Ковтуна в тусклом свете вдруг показалось не просто старым – древним, как у ликов на иконостасе. – Гришка немцев спалил, потом уж зондеркоманда приехала. Хотели всю деревню в один сарай и тоже… Затолокин спас, через него малой кровью отделались. У Козликиных всю семью в расход, Ганнину тоже, еще у кой-кого, но не поголовно хоть. Сама-то Ганька не видела, раньше пропала. Потом узнали, что топилась, да Гришка как раз и вытащил. Вернулась вовсе малахольная, только песни теперь поет. А парней молоденьких, кто остался, тянет с тех пор на Дунькину твань. Вот и Степка мой…
Крякнул, махнул рукой, потянулся к миске за картофелиной. Шагин откусил сырого, тяжелого хлеба, запил кислющим квасом. Папки в мозгу шуршали, бумаги с машинописным шрифтом раскладывались по местам: «Ганна», «Козликин», «Затолокин», «Ковтун». Что-то потом сгорит, что-то в дело – но достать и перечитать придется каждую.
– Коня подседлаешь, Семен Иваныч? Если пойдет под моей рукой, то проедусь, гляну всякое разное.
– Тоже будешь «вундерваффе» искать? – глянул Ковтун с иронией. – Лейтенант ваш разок оговорился, а я расспрашивать не стал, к чему оно мне? И тебе не хотел говорить, а то ведь тоже… Фрицев на Дунькиной твани нет, зато уж Гришка с бандой никуда из леса не делся. И эта… с песнями своими. Ехал бы ты отсюда.
– Песен я не боюсь, а с бандитами постараюсь не встретиться. Волков бояться… сам знаешь.
Посидели, помолчали. Рассвет за окном разгорелся алым, у икон теплилась лампадка, на стене отбивали время ходики с гирьками. Пахло горячим маслом и старостью. Пора было действовать!
Конь Гнедыш оказался и впрямь тускло-рыжим, будто хной его выкрасили.
– Ты вот что, капитан, – сказал хозяин, когда Василий уже забрался в седло. – Байку свою, насчет сослуживца проведать, кому другому расскажешь, а тут не дураки. Много глаз и ушей, за каждым деревом, в каждом окошке. Оглядывайся!
* * *
Ехать на