— Да говори же! — птица обессилено упала ей на колени. Она вслушалась в едва различимый клекот… выпрямилась и закусила губы. Встала, бережно положила сокола на вышитую подушку кресла, закрыла глаза и провела по лицу руками, словно что-то стирая… опустила руки… и с пальцев ее потекли вниз тонкие струйки бледного пламени. И вместе с этим холодным огнем стала истаивать, растворяться в ночной мгле и сама хозяйка Монсегюра, госпожа Агнес.
Ей легче легкого найти Гильема. Ведь он ее король. Крылья в считанные мгновения приносят суккуба к только что распустившемуся цветку сновидения. Тишину этого места нарушают голоса, — мерные, спокойные, особенно выделяется среди них один, светлый и непререкаемый. Она слышит их. И видит Гильема — нет, Кон-Науда, связанного с каким-то спящим нитью мастерски сплетенного кошмара, повисшего в огненной сети, из которой ему не вырваться — слишком крепки все нити. И сплетенная королем, и вымоленная святым.
Она знает, что не успеет ни позвать на помощь, ни, тем более, дождаться ее. Король уже не слышит ее, он умирает.
И обернется мое сердце терпким рассветом,
И в горькой лазури счастья утонет оно…
Я не хочу умереть, твоей любви не отведав,
Не подарив тебе желанной оскомины…
Кроа покидает мир сновидений. Горький, рвущий ноздри запах цветка приводит ее к тем, кто осмелился поднять руку на короля. Агнес стоит перед закрытыми дверями. За ними — смерть. Смерть без всякой надежды на хоть какое-то посмертие, ибо у суккубов нет души, которая могла бы в это посмертие отправиться. Кроа улыбается, возвращает себе телесное обличие и распахивает двери.
Молитва прочитана почти до конца; святые отцы заметно устали, даже Доминик с трудом переводит дыхание. Грохот распахнувшейся двери заставляет их обернуться и на секунды прервать ритуал. В комнату вбегает женщина; остановить ее никто не успевает и она хватает спящего за плечи, немилосердно трясет его… и он просыпается.
В тот миг, когда веки Бернара размыкаются, выпуская его из тенет кошмара, в комнате раздается отчетливо слышимый треск — будто рвутся до предела натянутые веревки, одна за другой. А та, что замерла, вцепившись руками в плечи проснувшегося, разжимает пальцы и отступает от его постели.
Она стоит, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову; и так сильно вздрагивает, словно ее избивают кнутом. Кроа вскрикивает всего один раз, ее короткий, отчаянный вопль бьется о потолок, рвется из закрытых окон… Она падает. Сеть, вымоленная святыми отцами и разорванная ее любовью, укрывает ее все новыми и новыми витками.
Бернар, ничего не понимая, смотрит, как у ног Доминика корчится маленькая женская фигурка. Тело, созданное из заимствованного людского тепла, зыбко и бесплотно. Никогда не жившая на земле меняет десятки личин, скрывавших некогда ее истинный облик. Доминик поднимает руку и чертит над нею в раскаленном, вибрирующем воздухе знак креста. Суккуб исчезает… будто и не было никогда. Ничего не было.
Кон-Науд просыпается. Он вспоминает, что такое уже было однажды — изломанное, измученное тело, измятое сознание, скомканные мысли, перепуганные ощущения. Инкуб со стоном поднимается, садится на теплой лиловой траве, обхватив руками голову.
— Болит? — и голос этот ему знаком. Низкий, дружелюбный.
— Ничего, полегчает… ты как-никак дома.
— Ты говорил, я свободен не возвращаться сюда… — через силу выговаривает инкуб.
— Тебя перенесла сюда твоя сестра. И, знаешь ли, я не буду гневаться на нее за это. Она была вправе спасать тебя, Кон-Науд.
— От кого? — инкуб прикасается к плечу и шипит от боли — зеленоватая кожа обожжена и покрыта пузырями.
В ответ Люцифер опускает глаза и тихо говорит:
— От смерти тебя спасла Кроа. А сестра спасет тебя от одиночества.
И скупо, с трудом подбирая слова, рассказывает Кон-Науду о — да собственно говоря о том, как Бернар опять отнял у него Тибор. Только на этот раз навсегда.
— Я убью его. — Инкуб улыбается.
— Нет. Мы никого не убиваем. Люди справляются с этим сами.
— Тогда… я должен что-то сделать. — Кон-Науд смотрит на Люцифера — то ли с мольбой, то ли с угрозой.
— Ты уже сделал. Укоротил жизнь Ансельма Торонетского почти вдвое. А жить он собирался, скажу тебе, долго, сытно и удобно. И у него бы это получилось.
— Этого мало. За Кроа?.. меньше, чем мало.
— Глупец. — Люцифер усмехается. — Что может быть больше жизни? Ты забрал у него единственное, чему он был хозяин — его время, отпущенные ему дни. Подумай — и ты согласишься со мною.
Они молчат. Инкуб поднимается, морщась, расправляет плечи.
— Люцифер. Я не чувствую в себе силы вернуться в мир людей.
— Это пройдет. Ты слишком обессилел, этот святой отец повытянул из тебя почти все. Понадобится провести время здесь, чтобы прийти в себя, а потом… Ну, а потом тебе придется позаимствовать толику людского тепла.
— Прежде я обходился без этого.
— А теперь уже не сможешь. Я не думаю, что ты устоишь перед возможностью подарить тому же Бернару еще один морок. Да, чуть не забыл.
Люцифер встает, стряхивает приставшие к черно-алому плащу лиловые травинки.
— Пойдем, покажу тебе твое королевство.
* * *
Если ты смотришь на облака с земли — ты видишь только их подошвы, это все равно, что смотреть на землю из-под земли. Но если подняться выше, то облачные стены расступятся, и ты увидишь королевство снов.
Нет ему ни начала, ни конца, и четких пределов ему не положено. Здесь можно найти все, чем богата и чем бедна душа человеческая — сбывшиеся надежды и воплотившиеся страхи, чудовища спящего разума и ангелы задремавшего сердца.
Кон-Науд и Люцифер сидят рядом на одном из белоснежных утесов, возвышающихся над облачным морем.
— И как этим править? — ни к кому, в сущности, не обращаясь, говорит инкуб, поглаживая крыло сокола, сидящего на его плече.
— А никак. Да и не нужно. Здесь все твое — ты можешь войти в любой сон, можешь сплести любой морок… ты свободен творить, быть Мастером Сновидений. Тебе ведь это нужно, Кон-Науд?
— Я могу сплести сон о ней?
— Сон о сне? — Люцифер качает головой. — И кого ты приснишь? Тибор? Или Агнес? Или Кроа?
— Он приснит любовь. — Это Слуа, неслышно подлетевшая и опустившаяся позади них. — И бедняга смертный, осчастливленный таким мороком, потеряет покой и разум, и вся его прежняя жизнь полетит к чертям… извини, Люцифер.
— Ничего… я не в обиде.
— И невозможно ему будет любить — и не плакать. И даже воздух будет причинять ему боль. А когда придет его час умирать — он возблагодарит господа за это счастье, за горькую лазурь, в которой захлебнулось его сердце. И, как и положено смертному, промахнется со своими благодарностями. Ибо счастье это ниспошлешь ему ты, брат певец.