Раз пресс-релиз Толкина столько всего нам обещает, можно запросто решить, что такое место — театр «Глобус». Шекспир так и думал. Поэтому-то мы так и спешили сюда — успеть к третьему звонку. Мы предвкушаем тут явление призрака обещанной феерии — чередой эпизодов, все они похожи, все различны. Кажутся ли они архаичными или же постмодернистскими, привычными или авангардными, очевидно их очарование или незримо — все они будут куролесить, не привлекая внимания к ловкости рук самой феерии: ее фокусы одновременно полагаются и на театральные «дым и зеркала», и на глубочайшую магию.
На этих первых страницах мы представляем вам нечто вроде театральной программы: рекламы в ней нет, как нет и намеков на грядущие развлечения. Она не предлагает, где можно поужинать после представления. Мы — сами по себе. Но, листая ее от конца к началу — с любопытством, нетерпением, а то и ощущением собственной избранности: мы ведь уже не дети, — чего же мы ожидаем?
В традиционных сказках действующие лица берутся из центрального агентства. У нас еще есть пара минут — давайте же проберемся за сцену. Откроем дверь в артистическую с ее зелеными стенами и подсмотрим, кто там ждет своего выхода. Вот стайка красоток, одна приятней другой, скромнее, преданней и милее (и неважно, с какого края мы начнем осматривать комнату). Вот компания сплетниц — все гран-дамы, добрые, как крестные, или испорченные, как ведьмы, — ну или и те, и другие поочередно. Вот карги и колдуньи, охотники и горбуны. Вот короли, цари и правители — целый съезд монарших особ. Ну и выводок дураков и простаков.
Это еще не все. Мерцающими паутинками тают эльфы, пикси, феи и ангелы-хранители. Вот злодеи в изобилии — от гномов до великанов, в порядке возрастания габаритов. Вот ватага принцев — по преимуществу прекрасных, а временами еще и храбрых и умных. Неподалеку ржут их столь же доблестные рысаки; наблюдают коты с глазами, что как фазы луны; вот и медведь, который умеет разговаривать, но не хочет, — свернулся клубочком подле медведя, который хочет говорить, но не может. Вот первый петух на шестке, ранняя пташка, филин, что зловеще ухает в полночь, гусыня, несущая золотые яйца. (На самом деле, возможно, это и сама Матушка Гусыня — следит, как тут и что, но она себе на уме: сокровищами делится, а тайн своей физиологии не выдает.)
Что же до места действия — поглядите на сменные фоны, расписные ширмы, задники, вздернутые во тьме под потолок. Скорее всего, декорации скромны и неопределенны: сад, кухня; дворец, лачуга; море, пещера; рынок, луг; колодец, чаща; тюремная башня, убежище на острове. Мир, сложенный за сценой, довольно велик. Но:
Чтобы простерлась прерия,
Нужны пчела и клевер —
Клевер один и пчела одна —
И греза еще нужна.
Но мне и грезы хватало,
Ежели пчел мало, —
напоминает нам Эмили Дикинсон. Чтобы опознать сказочный замок, довольно и трона из пенопласта. Лесная чаща воссоздается одной веткой — ее подвешивают на прозрачной леске. Домик возникает, когда кто-нибудь на сцене произносит: «Я в домике». А почти все заклинания начинаются с магической формулы: «Внемлите…»
Реквизит? Уже лежит. Башмачок, веретено, морская ракушка, меч. Карета, гребень, котел, плащ. Яблоко, хлеб и каша. И смотрите — в пыльных тенях даже вещи попроще, из более ранних вариантов тех же сказок. Перышко, камень, ведро воды; нож, кость, ведро крови.
Время у нас еще есть. Заглянем в зимний сад, что за сценой рядом, — там декораторы и рабочие сцены готовятся к спецэффектам, чтобы детвора поверила сильнее, ибо нет ничего волшебнее того, что по-настоящему живо: роз в горшках, шипастых колючек в горшках, бобовых стеблей в горшках. Там серебряный мускатный орех и золотая груша, а еще говорящий соловей в клетке и медный говорящий сазан в плошке-пузыре. А дракон — он костюмированный или настоящий? Ладно, все равно автографов не дает.
А вот к костюмеру мы уже не успеем. Стремглав мимо приоткрытой двери: корона, метла, волшебная палочка, меховой палантин, многокрасочный плащ, плащ-невидимка, плащ-уважайка… сто тысяч разных плащей на вешалках уходит вдаль, как лесная чаща, которую мы вот-вот — и припомним. Но времени нет, и мы мчимся дальше.
Теперь — снова в зал, и как раз вовремя. Чу! В оркестровой яме суета — там репетируют традиционный зов трубы перед первым заклинанием («В некотором царстве, в некотором государстве») и финальные мажорные фанфары («…и жили они долго и счастливо»). Но если Нортроп Фрай учил нас читать литературу как смену времен года: весеннюю комедию, летний любовный роман, осеннюю трагедию и зимнюю сатиру или иронию, — волшебная сказка вновь ускользает от классификации, ибо может быть всем сразу — и не только. Мидраш, притча, хроники гриотов о том, кто кого породил; легенда о происхождении того или сего, коан и предостерегающая басня.
А между этими фанфарами, освященными веками, — восхваления и прощания — мы в изобилии услышим, как звучат чары истории. Королевский выход: соло трубы. Послеполуденный отдых фавна: дудочка, рядящаяся под флейту Пана. Музыкальное оформление может включать какофонию глокеншпиля и ситара или безумную тарантеллу на пикколо. В нем могут звучать щелчки бамбуковых палок и глиссандо на арфе, обозначающие превращения, советы, откровения. Литавры — война. Грохот алюминиевых листов — иеремиада или буря. Виолончель — стенанья.
Все остальное обозначают деревянные духовые: гобой — утку, кларнет — кошку, как нам помнится. И неизменно die Zauberflöte [1] — звуки волшебства. Флейта — механический соловей; флейта — ветер сменился; флейта — загадка, рифма и мораль.
Какая еще мораль? Зачем это все? Мораль, о которой мы можем спорить еще долго, когда пойдем домой, — столетиями можем спорить, — иногда куплет, присобаченный к концу, как «аминь» к госпелу, а иногда тайна, свернутая, произвольная и зашифрованная в слогах пьесы, — слогах того, что сказано и осталось невысказанным. Полезно помнить, что предполагал Эрик Кристиан Хагард, переводчик сказок Ханса Кристиана Андерсена с датского: «Сказка — удел бедняков. Я не знаю ни одной сказки, которая бы возвеличивала тирана или становилась на сторону сильного против слабого. Фашистская волшебная сказка — нелепость».
Нам придется поверить ему на слово, пока мы сами не переживем того, что последует дальше, поэтому — тш-ш, пальто засуньте под сиденья. Волшебство настраивается. Почти пора.
Но что за пора-то? В какие поры происходит эта сказка? Программа наша хитра и об этом умалчивает. Джейн Лэнгдон, автор эфемерных и повседневных фантазий для детей, считает, что время действия сказки — где-то между падением Константинополя и изобретением двигателя внутреннего сгорания. Вполне точный период — или, я хотел сказать, вполне смутный; но сама сказка у нас — пройдоха, она не преминет соврать. Она — анахронизм с лихвой. Всегда и везде вылезает наружу, открыто или под личиной, чистокровная или помесь, но — цветущая, как сам грех.
Да и впрямь — это я уже болбочу шепотом, ибо свет в зале гаснет, — время действия той сказки, что почти уже с нами, вероятно, есть ее величайшая загадка. Все остальное в ней может быть сомнительно или несущественно, но точно и важно одно: вся деятельность феерии произрастает из ее способности к таинственной непоследовательности. Ей равно уютно — и когда она важно выступает древним мифом, и когда рядится в липовый средневековый шансон прерафаэлитов, и когда проказит, как бессмысленный детский стишок. Феерию мы узнаем издревле и в далекой-далекой галактике. Феерию мы зрим бодрой и здоровой на острове Ариэля, Калибана и мага Просперо. Мы признаем феерию, даже когда она становится вирусной, — такое мы встречаем в голливудской злободневной Золушке, растиражированной в данный момент сегодняшними блогами и таблоидами. Но уберите мобильник и перестаньте ее гуглить. Мы здесь присутствуем при таинстве поглубже — Голливуду с таким не справиться.