Я взглянул на статую Натана Хейла, потом на человеческую реку, омывавшую его пьедестал.
— Quand même[2], — пробормотал я и двинулся по Бродвею, подавая сигнал водителю канатного трамвая, идущего к окраине города.
В парк я зашел со стороны Пятой авеню и 59-й улицы. Никогда не мог заставить себя пройти через ворота, охраняемые уродливой крохотной статуей Торвальдсена.
Послеполуденное солнце щедро заливало светом окна отеля «Новая Голландия», так что закрытые изнутри оранжевыми шторами стекла ярко блестели, а по крыльям бронзовых драконов, казалось, скользили языки пламени.
На серых верандах «Савоя», высокой ограде дворца Вандербильта и балконах стоящей напротив «Плазы» полыхало в солнечных лучах неисчислимое множество красочных цветов.
В этом всеобщем блеске лишь беломраморный фасад здания «Метрополитен Клаб» давал глазам облегчение и отдых, и, пересекая пыльную улицу, я смотрел только на него, пока наконец не очутился в парке, в тени деревьев.
Еще не дойдя до зверинца, я ощутил его запах. На следующей неделе он переедет в Бронкс, к чистым, смягчающим жару зарослям и лугам тамошнего парка, подальше от гнетущего воздуха большого города, подальше от адского грохота омнибусов на Пятой авеню.
Благородный олень следил за мной, пока я обходил его загон по асфальтированной дорожке.
— Ничего, старина, — сказал я ему. — Через неделю ты будешь гулять в Бронксе и пощипывать кленовые побеги для душевной отрады.
Миновав стайки провожавших меня взглядами ланей, гигантского лося и его американского сородича, я подошел к клеткам крупных хищников.
Тигры, развалившись на солнцепеке, щурились и вылизывали лапы. Львы спали в тени или полулежали, широко и протяжно зевая. Изящная пантера металась из угла в угол, то и дело замирая и тоскливо разглядывая окружающий клетку свободный, солнечный мир. Проходя мимо, я жалел упрятанное за решетку зверье и с болью в сердце встречал то равнодушный взгляд тигра, то коварные отталкивающие глаза дурно пахнущей гиены.
А дальше, на лужайке, качали огромными головами слоны, неторопливые бизоны задумчиво мусолили жвачку, здесь же я видел презрительные морды верблюдов, озорных низкорослых зебр и множество других представителей семейств верблюдов и лам, очень похожих друг на друга, одинаково глупых, забавных, но ужасно неинтересных.
Я слышал, как где-то за старым арсеналом пронзительно клекочет орел, а может, белоголовый орлан, как размеренно («рчуг… рчуг!») дышит гиппопотам, как кричит сокол, как рычат и огрызаются волки.
«До чего же чудесное местечко! — раздраженно подумал я. — Особенно в жаркий день». И в голову полезли самые разные слова по поводу Джеймисона, но их я здесь приводить не стану. Потом все-таки закурил сигарету, открыл блокнот для набросков, подточил карандаш и выбрал дли почина семейку гиппопотамов.
Должно быть, они приняли меня за фотографа, потому что все как один продемонстрировали улыбки типа «добро пожаловать», и в моем блокноте запечатлелись только их широко разинутые пасти, за которыми едва виднелись в пугающей перспективе огромные бесформенные туши.
С крокодилами было проще, они, похоже, не шевелились с самого основания зоопарка. Зато с огромным бизоном пришлось повозиться: он упрямо поворачивался ко мне хвостом, флегматично поглядывая из-за крупа, как я это выдерживаю. Тогда я притворился, что забавляюсь выходками пары медвежат. Старый мрачный бизон попался в эту ловушку, и я, сделав несколько отличных набросков и закрыв блокнот, рассмеялся прямо ему в морду.
У обиталища орлиных стояла скамейка, и я пристроился на ней, чтобы зарисовать грифов и кондоров, которые неподвижно, как чучела, восседали на искусственных скалах. Расширяя набросок, я включил туда покрытую гравием площадку, ступеньки, ведущие к Пятой авеню, сонного полицейского перед входом в арсенал… И худенькую светлобровую девушку в поношенной черной одежде, молча стоявшую в тени под ивами.
Вскоре я сообразил, что в композиции рисунка именно девушка в черном, а не орлы, как следовало бы, занимает центральное место. Помимо моей воли получилось, что и застывшие в раздумье грифы, и деревья с дорожками, и едва намеченные группки разомлевших на солнце праздношатающихся — все стало только фоном для ее фигуры.
Она стояла совершенно неподвижно, с поникшим, белым, как стена, лицом, сложив перед собой тонкие бледные руки.
«Воплощение безнадежности, — подумал я. — Наверно, безработная». И тут вдруг уловил блеск кольца с искристым бриллиантом на узком третьем пальце ее левой руки.
«Нет, с таким камешком голод ей не грозит», — решил я, с любопытством вглядываясь в ее темные глаза и выразительный рот. Они были красивы, и глаза, и рот, — красивы, но тронуты болью.
Чуть погодя я встал и отправился назад, чтобы сделать пару рисунков львов и тигров. К обезьянам я не стал даже подходить: терпеть их не могу. Никогда не считал забавными эти несчастные недоразвитые создания, в карикатурном виде воплощающие все те непотребства, которые присущи человеческому роду.
«На сегодня хватит, — прикинул я. — Пойду домой и сделаю такую полосу, чтобы Джеймисону наконец-то понравилось». Так что я стянул блокнот эластичной лентой, спрятал карандаш и ластик в карман жилета и не спеша направился к прогулочной аллее, чтобы выкурить сигарету и полюбоваться вечерней зарей перед возвращением в мастерскую, где мне придется просидеть до полуночи, возясь с углем и цинковыми белилами.
За широкой лужайкой над вершинами деревьев смутно вырисовывались крыши городских зданий. Низко над горизонтом повисла медленно густеющая аметистовая мгла, превратившая колокольню и своды собора, плоские кровли и башни с высокими трубами, из которых лениво восходили тонкие струйки дыма, в островерхие берилловые утесы и пламенеющие минареты, плывущие в струящейся дымке. Окружающий мир медленно преображался. Все уродливое, ветхое, неприглядное исчезало, как шелуха, и далекий город высился в вечернем небе восхитительный, вызолоченный, величавый, очищенный от всего земного в жарком горниле заходящего солнца.
Половина багрового диска уже скрылась за чертой окоема. Заросли пышных ив и развесистых берез ажурным узором темнели на фоне зари. Огненные лучи насквозь простреливали луговину, золотя поникшие листья и окрашивая пунцовой краской темные повлажневшие стволы окружавших меня деревьев.
Вдали по лугу за тесно сгрудившимся стадом, словно два серых пятна, медленно прошли пастух и сопровождавшая его собака.
Прямо передо мной на усыпанную гравием дорожку уселась белка. Вот она пробежалась и снова села — так близко, что я мог различить, как мерно пульсируют ее лоснящиеся бока.