Я, естественно, посмотрел вниз, на предмет его гордости, и в какой-то момент подумал, что исчез, ибо не увидел своих ног. Затем я понял, что обивка изменила цвет на темно-серый, совершенно слившись с цветом моего костюма, и лишь концы подлокотников постепенно приобретали бледно-желтоватый опенок, полностью маскирующий мои руки.
— Мне следовало бы предупредить вас, что кресло обито пластиком «хамелеон», — с ухмылкой сказал Слайкер. — Он меняет цвет в соответствии с цветом одежды сидящего. Этот материал был поставлен мне более года назад Генри Артуа, Французским аптекарем-аматором. Кресло приобретало разные цвета: иссиня-черный, когда миссис Ферли — вы помните этот случай? — пришла рассказать мне, что она только что надела траур и застрелила своего мужа — руководителя музыкальной группы; приятный желтовато-коричневый цвет во время дальнейших экспериментов с Ангной. Это помогает пациентам забыться и свободно общаться, некоторых же это даже забавляет
Я не принадлежу к описываемым им людям, но все же выдавил из себя улыбку, которая, как я надеялся, не выглядела чересчур уж кислой. Я приказал себе думать о деле — деле Эвелин Кордью и Джеффа Крейна. Я должен забыть о кресле и прочих мелочах и сконцентрироваться на докторе Эмиле Слайкере и том, что он говорит, — и ни в коем случае не отзываться на его замечания, за исключением разве что наиболее важных. Он оказался собеседником из числа тех, кто, проговорив добрых два часа, в ответ на единственное наше робкое замечание обиженно посмотрит и скажет: «Извините, но позвольте мне вставить хоть слово…», а затем будет продолжать еще два часа. Возможно, здесь сказывалось действие спиртного, но вряд ли. Когда мы ушли из Каунтер-сайн-Клуба, он начал рассказывать мне истории одновременно о трех своих клиентках — о жене хирурга, о стареющей кинозвезде, напуганной грядущим забвением, и о студентке, попавшей в беду, — и даже присутствие телохранителя не помешало ему упомянуть о кровавых подробностях.
Теперь, сидя за столом и поигрывая щеколдой выдвижного ящика, словно раздумывая — открыть его или нет, он дошел в своем рассказе до того места, где жена хирурга появилась рано утром в операционном зале, чтобы во всеуслышание объявить о своей супружеской неверности; кинозвезда воткнула ножницы в своего агента по печати и рекламе, а студентка влюбилась во врача, сделавшего ей аборт. Он обладал способностью поддерживать полдюжины тем и, возвращаясь поочередно к каждой, так ни одну и не заканчивать.
И, конечно же, он принадлежал к числу мужчин, умеющих возбуждать любопытство. Сейчас он резко выдвинул ящик стола, выгреб несколько папок и, прижав их к животу, посмотрел на меня, словно спрашивая: «Стоит ли мне это делать?»
После продолжительной паузы, привнесшей напряжение, он решил, наконец, что стоит, и я начал слушать рассказ о девчонках Эмила Слайкера — не о первых трех, конечно, — этим рассказам так и пришлось остаться незавершенными, ибо подвернулись другие папки.
Я бы солгал, если бы не признал, что оказался разочарован. Не знаю, чего ожидал я от этого стола, но все, что я получил — это обычные мимолетные впечатления о детском влечении к отцу, о соперничестве между детьми и буре и натиске наступившей юности, из-за которых приходилось менять постельное белье. Казалось, папки не заключали в себе ничего, кроме рутинных историй психических болезней, результатов физических измерений, странным образом вклинившихся заметок о финансовых возможностях каждой из клиенток, случайных записей, касающихся возможности наличия дара медиума и других экстрасенсорных талантов, и, вероятно, каких-нибудь откровенных фотоснимков, судя по тому, как он иногда замолкал, чтобы оценивающе рассмотреть их, а затем, подняв брови, с улыбкой смотрел на меня.
Тем не менее через какое-то время все это меня впечатлило и если бы только количеством. Это был поток, паводок, половодье женщин, молодых и не очень, но считавших себя таковыми и носивших на лице маску девочки, даже если кожа уже и отдаленно не напоминала девичью; все они слетались в офис доктора Слайкера с деньгами, украденными у родителей или отнятыми у своих женатых любовников, с деньгами, полученными в уплату за подписание шестилетнего контракта с полугодовыми опционами; с деньгами, выданными их дружкам, работающим в агентствах печати, или же с крупными суммами, полученными вместо алиментов, или с деньгами, которые откладывались долгими годами каждые две недели, а затем были сняты со счета одним щедрым жестом, или с деньгами, брошенными им мужьями в то утро. Да, было что-то весьма впечатляющее в этом розовом потоке женщин, струившемся «серебром» и «зеленью» наличности, словно все коридоры и улицы были бетонными стенами водосливов, ведущих в офис Слайкера. Однако эти потоки не приводили и движение ничего, кроме динамо-машины финансов, а точнее — «динамо-машина» одного человека работала над ними, и они уходили либо бурными потоками, либо обескровленными тонкими струйками, либо еще как-то иначе, чтобы проводить месяцы в возбужденном бездействии, в то время как их души подобна черной болотной воде отливали таинственными огнями…
Слайкер резко остановился, неприятно засмеявшись.
— Нам надо бы поставить музыку, как вы думаете? — сказал он. — Кажется, у меня в проигрывателе стоит сюита из «Щелкунчика». — И он дотронулся до неприметной группы кнопок на крышке стола.
И тогда послышались, без гудения проигрывателя и предварительного шороха пленки, первые аккорды, воскрешающие почто в памяти, — богатые, чувственные, хотя и одновременно причудливые. Это не было началом ни одной из частей «Щелкунчика», я знал это наверняка, — и тем не менее, черт бы их побрал, аккорды звучали так, словно были именно оттуда. Л затем вдруг музыка прервалась, словно оборвалась пленка. Я посмотрел на Слайкера. Он был бледен и как раз отводил одну свою руку от кнопок, а другой сжимал папки, словно те могли от него убежать. Обе руки дрожали. Я тоже почувствовал дрожь в теле, по моему затылку прошел холодок.
— Извините меня, Карр, — медленно вымолвил он, тяжело дыша, — не я использую ее только для особых целей. Это действительно отрывок из «Щелкунчика», между прочим, это «Павана [торжественный бальный танец, распространенный в Европе в XVI в.] девушек-привидений», которую Чайковский полностью убрал из партитуры по приказу мадам Сесострис — ясновидицы из Санкт-Петербурга. Ее записал для меня… нет, я недостаточно хорошо вас знаю, чтобы сказать… Тем не менее, возьмем-ка мы лучше пластинки и послушаем известные части сюиты в исполнении тех же артистов.
Не знаю, сыграли ли в этом какую-то роль обстоятельства и прослушанная накануне запись, но я никогда еще не слышал «Арабский танец», «Вальс цветов» или «Танец флейт» в столь чувственном и остро-пугающем исполнении: эти топящие, словно покрытые сахарным инеем, музыкальные отрывки, под которые из года в год до темноты в глазах занимаются балерины, показались мне мерцающими, мрачными, не знающими предела фантазиями эротомана. Слайкер, угадавший мои мысли, выразил их вслух: