У въезда в село стоит, вся изрытая норками, самая крутая и белая от крейды гора. В синем, высоком небе, залитом солнечным пятном, суетно пищит щурки. Их вскрики назойливы, их кувыркания в небесах надоедливы. Они нарушают и ту стойкую тишину, и тот благословенный покой, что всегда окутывали мирно лежащее у подножия крейдяных гор сельцо.
Горы вокруг Ильинки хотя и не считались горами, и не были высокими, но очень привлекали меня своими причудливыми ландшафтами, изрезанными многовековыми потоками – и летних, с крупными тяжелыми каплями, дождей; и весенних талых вод; и беспросветной мороси поздней осени. На одной горе было лежбище великанов, которые неизвестно откуда тут взялись, решили отдохнуть, полежать на солнышке, да так и остались на веки вечные, обросши меловыми панцирями. По этим великаньим туловам любила я скакать, потому, что гулко-гулко отдавался топот моих сандалет на их огромных саркофагах. И хотя я не знала тогда о планете Фаэтон ровным счётом ничего, всё же некая космическая тайна скрывалась в этих туловищах. Время там спрятано, под панцирями. Время – вездесущая субстанция, и ею насыщен каждый атом нашего бытия-небытия. В этом и тайна. Между планетой Фаэтон и великанскими саркофагами на белой меловой горе в Ильинке ничего нет. Только оно – Время...
Белогорье–крутобокое–окружило–всё–сельцо.–Окунусь–я–в–то–далёкое, –где–в–стогах–лежит–сенцо.
Самая высокая гора называлась Надеждой. Она так высока, что, завершая свой жгуче-палящий дневной круг, солнце, едва добравшись до верхушки, радостно падало за гору в предвкушении спокойного отдыха где-нибудь на дне прохладного глубокого оврага, чтобы рано утром выкатиться с противоположного края этой же горы и опять кружить в вылинявшем поднебесье. Толком никто не мог сказать, почему гора Надеждой называется. Она имела зелёную шапку степных трав, её склоны заросли сорными низкорослыми деревьями, и по балкам можно было собирать ягоды. Но смотрела она на село иссушенным белым меловым ликом с редкой травянистой порослью каких-то кустиков, которые всего на один день в середине лета вспыхивали дивным, голубым нежнейшим пламенем. Это чудо трудно было подстеречь. Уже на следующий день всё исчезало так же внезапно, как и загоралось. Лишь мелкие приметы напоминали о случившемся танце синего пламени по белой крейде: кое-где трепетали на голом мелу голубые опавшие лепестки, да на каждой травинке-кустике оставалась опустевшая тёмно-зелёная цветоножка. Я как-то один раз такое диво наблюдала. А после, сколько ни тщилась не получалось: либо еще не вспыхнуло, либо уже задуло ветром это волшебное кострище, похожее на трепетный танец бабочек голубянок над белым от мела крутым склоном.
Если взобраться по козьим тропинкам на гору Надежду, и пойти вдоль её, тоже крутых, боков, то обязательно набредёшь на копь с красным, почти оранжевым песком. Такого песка я никогда и нигде больше не встречала. Моя тётенька Антонина, хозяйка дедовского дома, когда была моложе, то носила этот песок с горы и посыпала им земляной пол в кухне, помазанный предварительно коровьими лепёхами. На таком зеленовато-коричневом фоне оранжевый надеждинский песок особо красиво смотрелся, и в доме создавалось праздничное настроение.
Особенно старалась тётенька на Троицу. Там же, в надеждинских балках, рубила клеченье – тощие топольки и осинки – и приносила во двор, щедро утыкивая ими тын и крылечко, ставила в доме под иконами и у входа, притряхивала душистыми травами некрашеный, но чисто вымытый пол в горнице, а по подоконникам раскладывала степные цветущие травы...
И если продолжать описание окрестностей прекрасного сельца Ильинка, то могу сказать со всей ответственностью, что более уютного места для житья в деревне я и не встречала. Где это вы ещё увидите и горы, и леса, и степь, и луг, и реку так близко по соседству – всё в одном месте. Жаль, что горнолыжный спорт не внедрился в нашей среднерусской полосе. Я бывала в Алма-Ате в предгорьях, где лихо скатывались начинающие лыжники. В Ильинке горы не хуже тянь-шаньских предгорий. Ещё в школе нам говорили, что это отроги Средне-Русской возвышенности, что когда-то давно-давно на том месте было первозданное море, потом горы, а теперь вот они почти разрушились, не растут, а убывают. Мы находили на горах разные морские окаменелости, но чаще всего «чёртов палец» – такую кремневую палочку, похожую на окаменевшую иголку дикобраза, только короткую. Это раковина ископаемого моллюска белемнита. Что с ним дальше делать, никто не знал. Я оставляла себе на память, складывала в коробочку из-под леденцов, как летний трофей. Там же лежали ракушки и улитки, найденные возле речки, красивые камешки, осколки гранита.
Откуда на таких невысоких горах козьи тропы? Всё очень просто: козы – домашние, которых всегда было во множестве только у одной бабы Оксаны. Она их сама и пасла по этим горам. Эта баба Оксана была похожа на цыганку. И если бы у неё нашлась публика, то наверняка, она бы себя проявила как-то интересно. А так она одиноко бродила по горам со своим посохом и разговаривала с козами, чтобы не отучиться говорить...
...Бывшая студентка Москвина, спустя двенадцать лет после этой лекции, лёжа под капельницами в алма-атинской двенадцатой городской больнице, вдруг вспомнила давно забытого чудака-профессора Петрушевского. То ли номер горбольницы – двенадцатый, то ли сильнейшие боли и мрачные в связи с ними сны этому поспособствовали. Она стала думать о конце света. И так задумывалась о своей неминуемой смерти, что уже ничего не могла поделать ни со своими мыслями, ни со своим тяжёлым настроением... Пробовала читать – не читалось... Начинала писать – не писалось... И думать – не думалось... Только боль, боль, боль. Словно ещё одно чувство, в дополнение к обонянию, осязанию, зрению, слуху и вкусу была для неё боль...
...Во время профессорского обхода она заметила, что один из свиты врачей смотрит на неё совсем не так, как смотрели остальные. Под взглядом она внутренне дрогнула, сердце отчего-то ёкнуло, и ей показалось, что она уже где-то видела эти тёмные, с блеском живого к ней участия, глаза...
Боли, изнуряющие, непрекращающиеся ни на миг, её так измучили, что тот сердечный толчок тут же и затух, вызвав тахикардию. Хорошее и сладостное ушло, а неприятность осталась. Профессор пощупал её пульс и спросил у лечащего врача:
- Частит часто?
- До ста шестидесяти доходит.
- Она же гипотоник, что предписано?
Кате совсем было не интересно, что в полголоса обсуждали врачи. Что бы ни говорили, чтобы ни кололи, боль не исчезала, сил не было, жить не хотелось...