– Одиннадцать дней, как секуритате это делать, – пояснил он. – Похороны скоро. Э-э… как вы говорить?… власти здесь хотеть показать западным журналистам и таким очень важным людям, как вы. Смотрите, смотрите. – Он раскинул руки почти гордым жестом шеф-повара, демонстрирующего накрытые для банкета столы.
Перед нами лежал труп пожилого человека. Кисти рук и ступни у него были ампутированы чем-то не слишком острым. В нижней части живота и на гениталиях виднелись ожоги, а на груди – открытые раны, напомнившие мне фотографии марсианских рек и вершин, сделанные «Викингом».
Румынский доктор заговорил. Фортуна перевел:
– Он говорить, секуритате играть с кислотой. Понимаете? А вот…
На полу лежала молодая женщина, полностью одетая, если не считать того, что платье на ней было разодрано от груди до промежности. То, что я поначалу принял за еще один слой разрезанных красных тряпок, оказалось окаймленными запекшейся кровью стенками распоротого живота и чрева. На коленях у нее, как отброшенная кукла, лежал семимесячный плод, который мог бы стать мальчиком.
– Сюда, – скомандовал Фортуна и, пробравшись между изуродованными телами, показал рукой.
Мальчику было, скорее всего, лет десять. За неделю с лишним пребывания в промороженном помещении его тело раздулось и приобрело окраску крапчатого, с мраморными разводами пергамента; на запястьях и щиколотках еще оставалась колючая проволока. Руки у него были с такой силой скручены за спиной, что плечевые суставы оказались полностью вывернутыми. Веки мальчика облепили мухи, и из-за отложенных ими яиц казалось, будто на глазах у ребенка бельма.
Заслуженный профессор Пэксли издал какой-то звук и шатающейся походкой пошел прочь из зала, едва не наступая на тела, выложенные здесь на обозрение. В какой-то момент мне почудилось, что в штанину профессора вцепилась скрюченная рука какого-то старика.
Отец О’Рурк схватил Фортуну за отвороты пальто, чуть не оторвав маленького человечка от пола.
– Чего ради вы все это нам показываете?! Фортуна ухмыльнулся.
– Это еще не все, святой отец. Пойдемте.
– Чаушеску называли вампиром, – сказала Донна Уэкслер, прилетевшая позже, чтобы к нам присоединиться.
– Отсюда, из Тимишоары, все и пошло, – проговорил Карл Берри, попыхивая трубкой и оглядывая серое небо, серые здания, серую слякоть на улице и таких же серых людей.
– Здесь, в Тимишоаре, по сути дела, и зрел заключительный взрыв, – продолжала Уэкслер. – В течение какого-то времени молодое поколение становилось все неспокойнее. Воистину, создав это поколение, Чаушеску подписал себе смертный приговор.
– Создав поколение?… – повторил отец О’Рурк хмуро. – Поясните.
Уэкслер объяснила. В середине шестидесятых годов Чаушеску запретил аборты, прекратил импорт противозачаточных средств и объявил, что иметь много детей – обязанность женщины перед государством. Более существенно было то, что правительство выплачивало премии за рождение детей и снижало налоги для семей, выполнявших призыв руководства к повышению рождаемости. Супруги, имевшие менее пяти детей, подвергались штрафам и усиленному налогообложению. Как рассказала Уэкслер, с 1966-го по 1976 год рождаемость повысилась на сорок процентов, причем одновременно резко возросла и детская смертность.
– Вот этот-то избыток молодых людей в возрасте от двадцати и старше к концу восьмидесятых и стал силой революции, – сказала Донна Уэкслер. – У них не было ни работы, ни шансов на высшее образование, ни даже возможности получить приличное жилье. Именно они и организовывали первые акции протестов в Тимишоаре и других местах.
Отец О’Рурк кивнул.
– Ирония судьбы… но похоже на правду.
– Конечно, – продолжала Уэкслер, остановившись у вокзала, – в большинстве крестьянских семей не могли прокормить лишних детей… – Она замолчала, изобразив дипломатическое замешательство.
– И что же происходило с этими детьми? – спросил я.
Вечер еще не наступил, но дневной свет уже перешел в зимние сумерки. Уличные фонари на этом участке центрального проспекта Тимишоары не горели. Где-то вдали на железнодорожных путях загудел тепловоз.
Дама из посольства в ответ покачала головой, но Раду Фортуна подошел поближе.
– Мы поедем на поезде в Себеш, Копша-Микэ и Сигишоару, – сказал улыбающийся румын. – Вы увидеть, куда деваться дети.
Зимний вечер за окнами вагона сменился зимней ночью. Поезд шел через горы, неровные, как изъеденные зубы, – тогда я не мог вспомнить, был ли это Фэгэраш или Бучеджи, – и унылая картина беспорядочно разбросанных деревушек и покосившихся ферм пропадала в темноте, лишь иногда озаряемой отсветами керосиновых ламп в далеких окнах. На секунду меня охватило ощущение, что я перенесся в пятнадцатый век, еду по горам в карете в замок на реке Арджеш, спешу через эти перевалы в погоне за врагами, которые…
Вздрогнув, я вышел из полудремотного состояния. Был канун Нового года, последняя ночь года одна тысяча девятьсот восемьдесят девятого, и с рассветом наступит то, что считается последней декадой тысячелетия. Но за окнами так и оставался пейзаж пятнадцатого века. Единственными признаками современной цивилизации при отъезде вечером из Тимишоары были одинокие военные грузовики на заснеженных дорогах да редкие провода, змеившиеся над деревьями. Потом исчезли и эти скудные напоминания, и остались лишь деревни, керосиновые лампы, холод и случайные телеги на резиновом ходу, запряженные костлявыми лошадьми, да их закутанные в темное сукно возницы. Были пустыми даже улицы деревень, через которые без остановок проскакивал поезд. Я заметил, что некоторые поселки лежат в совершенной темноте, хотя нет еще и десяти вечера, и, придвинувшись поближе к окну и счистив иней, увидел, что деревня, по которой мы ехали, была мертвой: снесенные бульдозерами дома, взорванные каменные стены, обрушенные фермы.
– Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.
Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:
– Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в города… В места вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте… километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла.
Нет воды. Нет электричества… Он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город… Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.