Это слово так часто звучало на набережных Евфрата, на пристанях и площадях Баб-Илу. Цур, Угарит, Цидон, Ако — в разговорах эти названия звенят серебром, и все знают, оттуда везут пурпур и кедры…
— Там другое море, — сказал Лабарту, глядя вниз. Солнечные блики едва приметно дрожали на воде. — Идешь в Угарит, чтобы увидеть его?
— Нет, — отозвался Нур-Айя, и голос его звучал удивленно. — Хочу увидеть хозяина Угарита. Он верховный жрец города, и я слышал, что знает скрытое…
Лабарту откинулся на землю, заложил руки за голову. Слушал, как гость рассказывает про хозяина далекой земли, про богов и неведомые силы… Слушал и смотрел вверх, в подернутое дымкой жаркое осеннее небо. И слова Нур-Айи растворялись в шорохе травы, в дыхании земли и еле слышном плеске воды.
— И не задержишься в Баб-Илу? — спросил Лабарту, когда гость умолк.
— Задержусь, — отозвался Нур-Айя. И добавил с усмешкой: — Амата устала от пути, мы отдохнем здесь.
— Да, — согласился Лабарту. Солнце лучами проникало в сердце, туманило разум, звало закрыть глаза, заснуть. — Когда путешествуешь с человеком, дорога всегда длинней…
Нур-Айя хлопнул ладонью по земле, рассмеялся.
— И еще длинней дорога, когда путешествуешь с женщиной! — сказал он сквозь смех. — Мы останемся здесь до новолуния или дольше.
Когда Лабарту простился с гостем, солнце уже коснулось земли. А теперь и вовсе скрылось, — лишь запад еще горел, и сам воздух, жаркий, алый, казалось, утекал прочь.
…уходит солнце, чтобы ночью светить под землей…
Строки из гимнов привычно вспыхивали и уносились прочь, не оставляя следа в мыслях.
Дверь отворилась, заскрипела, с глухим стуком захлопнулась за спиной. И вновь стало тихо, — крики птиц и стрекот цикад доносились с полей, но в доме не раздавалось ни звука. Лабарту прошел через двор, и его шаг был не громче, чем шелест холодного пепла в очажной яме.
Дом был пуст. Если дышать глубоко и каждый глоток воздуха пробовать на вкус, различимыми становились следы тех, кто жил здесь прежде. Но жилище давно продано, вещи унесены, сняты занавеси и внутренние двери, лишь циновки остались кое-где да пара корзин. На кухне не гремят посудой слуги, из внутренних покоев не доносятся голоса женщин, нет светильников на стенах, и никто не обходит комнаты, зажигая огонь… Такой большой дом, а живут в нем лишь Лабарту и Ишби.
Двенадцать ступеней вели на крышу, стесанные временем, истертые тысячами шагов. Сколько поколений сменилось в этом доме, сколько раз разливался Евфрат со дня закладки первых кирпичей? Богатое жилище, и вокруг — хорошие поля, каналы широкие, чистые. И река совсем близко, а за рекой — вот он, виден как на ладони, — город.
А я один тут…
Лабарту опустился на край покрывала, что служило ему постелью на крыше, и запрокинул голову, стал искать знакомые звезды. Но взгляд скользил, не желая видеть созвездья, небесные письмена теряли смысл, а мысли вновь и вновь возвращались к Баб-Илу.
Здесь… близко… я родился, но города не было тогда.
Но сейчас ни на миг не забыть про него. Он виден в ночной темноте, и кажется — это и вправду рука бога и ворота его. Отблески огня сияют на стенах, и ветер несет гул храмовых гонгов, глухой и далекий. А если пристальней вглядеться и дыхание задержать на пару мгновений, то и душу города можно увидеть, — из золота она, густой крови и страха.
«Зачем ты живешь здесь?» — еле слышно спросила Кэри.
Голос ее был далеким, словно и впрям долетел из страны, где сосны гнутся от холодного ветра и неприветливое море разбивается о камни.
Лабарту опустил голову.
— Где же мне жить? — прошептал он. — Где?.. Если б Ашакку была здесь, я отправился бы к ней…
…в степь, чтобы глотком покоя запить душную тяжесть Баб-Илу, позабыть ненадолго…
— Но Ашакку здесь нет, а я…
4.
— Неужели не понимаешь? — Зу наклонилась к Ишби, кончиками пальцев коснулась щеки. — Будет все, чего мы достойны, все, чего пожелаем…
От волос сестры исходил аромат, темный и сладкий, — смешивался с запахом масла, с витавшим в воздухе вкусом фиников и винограда. В этом доме рабы проворно сновали средь тонких занавесей, приносили чистейшую воду и плоды на чеканных золотых блюдах, — и исчезали, стоило подать знак. И трудно было думать о том, что скоро предстоит покинуть эти покои, — отправиться в обратный путь, по широким улицам и через грязь трущоб, за реку, домой…
Ишби взглянул на сестру.
— Ты живешь во дворце, Зу, — проговорил он чуть слышно. — Мужчину, что живет с тобой, ты выбрала сама… У тебя есть все, что пожелаешь. Зачем стремиться к большему, рисковать понапрасну?
— Ишби… — Зу вздохнула, отошла, села на скамью под окном. — Все, что есть у меня, и все, что может быть — в мгновение ока исчезнет, стоит хозяину города лишь пожелать. Пока он держит Баб-Илу, все мы как в темном подвале, как в клетке…
Хоть и старше я на сто лет, говорит со мной, как с младшим, как с ребенком, не знающим мира.
Ишби пытался найти слова, но все они не имели веса, — разве возразишь ими, разве заставишь слушать? И потому лишь молча стоял посреди комнаты, полной драгоценных, диковинных вещей, и все холодней, тоскливей становилось на сердце.
— Но если б только в этом было дело, могли бы мы терпеть и молчать, — продолжала Зу. Руки ее расправляли складки одежд, скользили по бахроме и кистям подушек, ни мгновения не стояли на месте. — Но я хочу большего. Жизнь наша долгая, а сила несравнима с силой людей. Владеющий городом должен владеть им всецело — царями повеливать и верховными жрецами. Вот истинный хозяин города. Таков ли Лабарту?
— Нет, — тихо ответил Ишби. — Но…
— Нет. — Зу повернулась к нему и улыбнулась. — Не таков.
— Но ты же убить собралась его, Зу! — Хотел, чтобы жесткими были эти слова, но голос звучал слабо. И боль, давняя, позабытая, подступала к горлу — слезы детской обиды. — Разве…
Силы собрал, чтоб обвинять и спорить, но не мог произнести ни слова.
За сто лет не было у меня никого ближе, чем Зу. Никто не был так добр ко мне, и никто…
Зашуршал занавес, отброшенный в сторону уверенной рукой, и в комнату вошел Хинзу. Остановился, скрестив руки на груди, — и Ишби растерялся, забыл, о чем хотел говорить. Высок был избранник Зу, и невозмутим, а сила его, не меньшая, чем у Лабарту, давила, — казалось, сам воздух отяжелел, грузом лег на плечи.
— Я знаю, каково это, Ишби, — проговорил Хинзу. Взглянул, словно ожидал возражений, а потом отошел, сел рядом с Зу. — От того, что он — хозяин тебе, и час твоей свободы еще не настал, замутнены твои мысли, и не могут течь вольно.
Ишби отвел взгляд. Хинзу, прежде едва его замечавший, теперь говорил с ним, как с близким, — и оттого еще сложнее было подобрать ответ.
— Пока он твой хозяин, желать ему вреда — неразумно и странно, — сказал Хинзу. — Но если изберешь другого хозяином, тогда и на Лабарту взглянешь по-иному, и поймешь то, о чем говорит тебе сестра.
Изберешь другого хозяином.
Ишби зажмурился, не веря услышанному.
А Хинзу продолжал, так же ровно, — словно и не убедить пытался, а вел речь о делах давно известных.
— Ты был слишком юным, когда смерть настигла тебя, и человеческую жизнь прожить не успел. Но теперь ты вправе судить и решать. Если захочешь — будет у тебя другой хозяин.
Ишби открыл глаза — встретился взглядом с Хинзу. По-прежнему тот был спокоен, и сила его все также давила, мешала думать. Зу сидела рядом, улыбалась.
— Ты… — через силу проговорил Ишби, — предлагаешь защиту мне?
— Да, — кивнул Хинзу. — И слова мои не пусты.
1.
Полдень…
Лабарту остановился, запрокинув голову, но тут же вновь продолжил путь. Не мог сейчас смотреть на солнце, не мог задержаться, — спешил, шел вперед, едва замечая жар раскаленной мостовой. И людей едва видел, — хоть и расступались они и провожали удивленными взглядами. Ведь оделся он так, чтобы выглядеть своим среди знати и людей богатых: солнце вспыхивало на тяжелых витых браслетах, длинные серьги качались, путались в волосах, — но не было при нем ни воинов, ни слуг, по улицам города он шел один.
И на площади, где тысячи жизней сияли током крови, Лабарту не замедлил шаг. Холодная решимость поселилась в сердце, гнала вперед, и ни солнце, ни голос подступающей жажды не могли сбить с пути.
Как может быть… что еще утром я не знал ничего?..
Ишби пришел на рассвете, будил его, — но Лабарту не смог разорвать вязкую паутину снов. И долго еще был в плену дремотных видений, наполненных голосами, бесцельными блужданиями и тревогой. А когда вырвался, проснулся, сев на краю крыши, — светло уже было и жарко, горизонт дрожал в туманном мареве, и люди трудились в полях.