«…ее первый бал. Накануне Элизабет долго не могла уснуть: все мысли в ее хорошенькой головке были устремлены к завтрашнему вечеру, когда…»
«…тайком поглядывал на нее. Элизабет почувствовала, что краснеет, но не в силах была устоять перед магией этого взгляда. Наконец юноша…»
«…приняли меня за кого-то другого, капитан! Как вы смеете даже намекать на подобные вещи в присутствии леди? Я отказываюсь верить, что ваш батюшка не привил вам подобающих манер!
– Элизабет, я лишь…»
Отложив последний лист, Фэрнсуорт какое-то время задумчиво созерцал поверхность стола – некогда светло-коричневую, теперь испещренную пятнами кофе и чернильными кляксами. Эдварду Софтли хватило наглости прислать в «Миррор» повесть, которую сочли бы безнадежно устаревшей и во времена Остин. С салонной прозы он сбивался на слезливый романтизм, а все потуги на стилизацию сводились на нет манерой викторианского порнографа и вульгарным подбором слов.
Трудность заключалась в том, что читатели «Миррор» отстояли в умственном отношении еще дальше – тысячелетия на три, не меньше. А значит, мистер Софтли имел немалые шансы на успех.
По крайней мере в тексте было на удивление мало ошибок.
Через мгновение Фэрнсуорт скривился, внезапно осознав: ошибок не было вообще. В каком-то смысле существование этой повести оскорбляло литературу больше, чем мемуары старого резонера или вирши о котятах. В их случае форма и содержание хотя бы находились в убогой гармонии. «Искусство любви» же напоминало сгнившего кадавра, на которого натянули свежую синтетическую кожу. Впрочем, до их появления оставалось всего ничего, если верить ученым.
Фэрнсуорт нехотя поднялся и мелкими шажками заковылял к кабинету главного редактора. Соня опять смерила его взглядом. Да, я костлявый и лысый, а руки мои дрожат. Но ты и представить не можешь, как я называю одну шлюху из Бронкса, когда вколачиваю ее в кровать. Тебе бы имя показалось знакомым.
И никакой блузки на тебе нет. Ни вишневой, ни сливовой.
Из-за двери главного, забранной матовым стеклом, просачивался привычный запах плохого пищеварения и спиртного – тоже плохого. Звуков, однако, не доносилось – и Фэрнсуорт никак не мог определиться, к добру это или нет. Но все же постучал. И, подождав немного, вошел.
Главный развалился в облезлом кожаном кресле – бесформенная туша с широкими плечами, мощной шеей и мясистыми брылами. Поговаривали, что он из тех, морских, однако Фэрнсуорт не замечал за ним приязни к воде – судя по некоторым очевидным признакам, ему и ванна-то была в диковинку. Конечно, глаза его по-рыбьи выпучивались, а жидкую растительность на макушке поела плешь, но обладателей такой наружности хватало и в Чикаго – за сотни миль от обоих океанов.
Сквозь подрагивающие веки главного виднелись пожелтевшие белки. На столе тикали часы в форме цеппелина – сувенир из атлантического круиза.
– Мистер Роули?
Складки шелушащейся кожи вздымались и опускались, вздымались и опускались.
– Сэр?
Неясный глухой рокот – то ли храп, то ли ворчание дизеля на улице.
– Сэр!
– Да! – рявкнул главный, заворочавшись в кресле. С колен соскользнула пустая бутылка и покатилась по паркету. – Чего вам, Райт? Я работаю.
– Я тоже, сэр.
– Не дерзите, Райт, по-хорошему советую, – прорычал главный, почесывая бок. – Что у вас?
– Повесть, сэр. Как раз в таком духе, как вы хотели.
– Да мало ли повестей! И это повод, чтобы донимать меня? Райт, вы кто у нас – редактор или стажер? Отказы, насколько помню, вы писать умеете. О размерах бюджета тоже осведомлены, иначе зачем вообще вы тут сидите? Повестей мы себе позволить не можем.
Фэрнсуорт сжал кулаки, комкая углы рукописи.
– Сэр, это особый случай…
– Ну разумеется, у вас все случаи особые! Знаете, Райт, временами я жалею, что все-таки нанял вас. Не скрою, опыт у вас солидный, но боже, что за писульками вы занимались в Чикаго! Страшилками для малых деток! И кому нужны эти ваши «странные истории» теперь? Да у нас тут странности на каждом шагу – не говоря уж об этих, сами знаете… Всех уже тошнит и от того и от другого. Вы неудачник, Райт. Вы поставили не на ту лошадку. А я дал вам шанс начать заново – и что взамен? Некомпетентность, ужасающая некомпетентность!
Фэрнсуорт подумал о доме напротив. Узоры на стекле; круги, изломы и восьмерки наползают друг на друга, переплетаются и расходятся вновь. Живые иероглифы на копоти и пыли, тайная изнанка бытия. Движение, излучающее потусторонний покой.
– Сэр, случай действительно особый. Автор полностью отказывается от гонорара.
Главный медленно поднял голову. В глазах его впервые зажглось подобие интереса – но почти сразу же сменилось прежней брюзгливостью.
– Неужели? Он настолько уверен в своей гениальности? Все настолько плохо?
– Вполне прилично, сэр… конечно, по меркам подобной литературы. Можете взглянуть сами – я принес рукопись.
Выхватив у него из рук мятую стопку, главный погрузился в чтение. Едва намеченные брови шевелились под низким лбом, толстые губы тихонько проговаривали слова, точно некое заклинание. Он и в самом деле колдовал – пытался заглянуть недалеким злобным умишком за пелену будущего, разглядеть блеск прибыли за черными знаками на белом поле. У дельцов существовала своя собственная разновидность магии – и, как в любой другой, иные смельчаки забывали об осторожности и заигрывали с сущностями, обуздать которые им было не под силу. Эмес Роули вызвал из небытия «Нью-Йорк миррор», собрал вокруг новоявленного монстра пеструю свору редакторов и журналистов, передал вожжи заместителям – и уснул тяжелым алкогольным сном. Изредка он пробуждался, раздавая подчиненным указания – иногда разумные, чаще – ни на что не похожие, аморфные, не успевшие еще обсохнуть от бредовой слизи подсознания.
Весной Роули взбрело в голову, что газета должна взять курс на домохозяек как самую стабильную часть аудитории, и вместо детективных рассказов в «Миррор» стали публиковаться сентиментальные историйки с продолжением и без. Плата за них была положена такая скудная, что профессиональные авторы разбежались через несколько выпусков. Вдохновенных любителей, конечно, не убавилось, но и качество их писаний осталось прежним – то есть близким к абсолютному нулю. Фэрнсуорт несколько месяцев кряду растрачивал остатки зрения, выправляя те немногие тексты, которые поддавались правке. Порой ему начинало казаться, что он и есть автор этих слюнопусканий, что они ему нравятся и отражают какие-то неведомые, доселе дремавшие свойства его души. В этом смысле «Искусство любви» могло бы быть настоящим подарком – если бы зефирный мир любовных сюжетов хоть чем-то превосходил в мерзости замещаемую им действительность.
Роули отложил рукопись. Фэрнсуорт покорно ждал, изучая носки ботинок. Дьявольски чесалось под лопаткой. Вверх и вниз, влево и вправо; круги, изломы, восьмерки… Если Главный сочтет улов хорошим, то может расщедриться на премию – такое было редкостью, но все же случалось. Зигзаги, кривые, вензеля…
Осознав, что молчание неприятно затянулось, он поднял глаза. Роули уставился на него сонным взглядом имбецила. С уголка припухшего рта свисала зеленоватая ниточка слюны, готовая переползти на рубашку. Казалось, он застыл в прозрачном коконе, парализующем все видимые функции тела. Или растерял объем, сплющившись в безжизненную плоскость. Время замерло. Даже цеппелин на столе как будто притих. Внутри Фэрнсуорта зашевелилась какая-то первобытная сила, готовая наполнить энергией непослушные, слабые ноги и унести его подальше от этого кабинета, здания, города. Ему не хотелось думать, что и сам он порой имеет такой вид – когда возносит молитвы злому гению Джеймса Паркинсона, уподобляясь окоченелому трупу. Но нет, нет. То, что сидело сейчас перед ним, было в равной мере далеко и от живой материи, и от мертвой.
Вдруг Роули моргнул, кашлянул и стал самим собой. Фэрнсуорт готов был поклясться, что мгновение назад кровь в этих жилах стояла неподвижно, как прошлогодняя вода в системе отопления, – и вдруг заструилась, наполняя тело реальностью и жизнью. Неужто и он выглядит так же, когда выходит из оцепенения?