И ты успокоилась. Когда через час я подошел, чтобы утереть тебе испарину со лба, та уже остыла. Ты сама успела закрыть глаза.
День опять идет на убыль, я сижу на диване рядом с тобой и смотрю в никуда. Больше делать нечего. В камине все еще полыхает. Дрова давно закончились, останки стульев на исходе. Скоро придется отдирать вагонку. А может, я вооружусь головней и попробую пробиться к воротам базы. Что дальше? Буду идти или бежать, пока меня не подберет машина, которую волшебным смерчем забросило в сердце гор воскресным утром после снегопада. Или подпалю каждый кусок дерева в округе – пусть все горит к чертям. Или просто сгину, подавившись собственными фантазиями.
На втором этаже звенит стекло: дом остыл, в доме гости. Под рыхлыми тушами прогибаются половицы, падают вещи мертвецов. Неторопливое, весомое движение. Надо мной оно прекращается. Шкварчит смола в усталом пламени.
Мать поет мне колыбельную. Пахнет кокосовым кремом и хвоей. Мерцают оранжевым и темно-лиловым бока елочных шаров. Я был хорошим ребенком. У холмов есть глаза, у генов – уши.
Мое тело прощается с тобой – и со мной. Есть инстинкты, которые не чужды и ему. Колени разгибаются, чашка падает на пол, кровь ускоряет бег. Меня ждут и жаждут.
Даже к самому сложному замку можно подобрать ключик.
Ноябрь 2014
Искусство любви
Кто из моих земляков не учился любовной науке,
Тот мою книгу прочти и, научась, полюби.
Знанье ведет корабли, направляя и весла, и парус,
Знанье правит коней, знанью покорен Амур.
Овидий. Наука любви [1]
С пятого этажа вид был неважный – крыши в потеках, трубы, водяные цистерны, фонтаны пара. За этим унылым ландшафтом просматривалось ядовито-желтое рассветное небо. Из-за дальнего дымохода выползал сигарообразный силуэт – дирижабль. А может, и что-то живое.
Фэрнсуорт поприветствовал утро понедельника, щелчком отправив окурок в его паскудную рожу.
У него было много слабостей, за которые стоило себя ненавидеть. Любовь к эвфемизмам ничем не выделялась на общем фоне, но сейчас Фэрнсуорта раздражала именно она.
Неважный? Нет. Вид был попросту отвратительный.
По запыленным слуховым окнам дома напротив ползали какие-то мелкие твари – недостаточно мелкие для мух. В их копошении чувствовалась некая закономерность – как в движениях пальца, выводящего узоры на запотевшем стекле.
Вот еще одна дурацкая привычка – во всем на свете видеть цель и смысл. Но это уже общечеловеческое. Высматривать в облаках фрегаты и крокодилов. Улавливать музыку в стуке капель, барабанящих по подоконнику. Искать порядок в россыпях гальки на садовой дорожке.
Возможно, в облаках что-то и есть. Но не в мельтешении букашек на чердачном окне. Если только это все-таки не мухи – у тех еще есть с людьми что-то общее.
Его взгляд сместился ниже, к узкой расщелине переулка. Между переполненными мусорными баками семенила пегая собачонка. Может, и просто грязная – зоркостью Фэрнсуорт никогда не отличался. Хотя в нынешнюю эру у плохого зрения были и преимущества.
Нет, определенно не мухи, подумал он, протирая очки краем галстука.
Собака задрала ногу точно у служебного входа «Нью-Йорк миррор», бесшумно сделала свои дела и затрусила дальше. Фэрнсуорт успел уже отвыкнуть от бездомных дворняг: за последние годы почти все они благополучно перебрались в питомники, устроенные безлицыми. Ходили слухи, что там с ними творят всяческие мерзости, но верилось в это с трудом. Хэмфри Литтлвит из социальной хроники, сделавший репортаж об одном из них, вспоминал об этом визите с неизменным восторгом. Можете мне не верить, но я охотнее жил бы в таком вот питомнике, чем в своей каморе на Клинтон-стрит. И шавкам там тоже нравится. Им плевать, как выглядят их хозяева – лишь бы пожрать давали. И этому у них можно поучиться. Нет, я не конформист. Нас и так имеют – просто мы зовем это работой. По меньшей мере, такая тварь не станет вопить на тебя и называть бездарной мве… мразью.
Литтлвит наверняка играл на публику, а вот выдумывал вряд ли: даже если медицина и не признает паралича воображения, жертвы недуга исчисляются миллионами. И это тоже преимущество, пожалуй.
Бросив прощальный взгляд на переулок и мысленно пожелав собаке удачи, Фэрнсуорт взял трость и неуклюже сполз с подоконника. Он каждое утро убеждал себя, что нет ничего гнусней должности литературного редактора в «Миррор», но всякий раз панорама крыш приводила его в чувство. Этот город был достаточно уродлив и с уровня земли; сверху он походил уже не на фурункул, а на вздувшуюся опухоль.
Прошаркав по узкому коридору в кабинет и ответив по пути на несколько вялых приветствий, Фэрнсуорт уселся за стол у окна. Соня на миг подняла глаза. Да, я костлявый и лысый. Да, зубы у меня желтые, а линзы на очках толще пальца. Да, доктор Паркинсон – мой старинный приятель. И да, я буду сидеть напротив тебя, пока кто-то из нас не сдохнет – ты или я. И знаешь, мне почти без разницы, кто это будет.
– С добрым утром, мисс Грюнберг. Рано вы сегодня.
– Доброе утро, мистер Райт, – механически прозвучало с другой половины кабинета.
– Какая очаровательная у вас блузка. Полагаю, я уже говорил, что вишневый – мой любимый цвет?
– Это сливовый, мистер Райт, – холодно обронила Соня и снова уткнулась носом в печатную машинку.
– Ах да, простите… вечно путаю оттенки. Но вы равно прекрасны и в вишневом, и в сливовом, мисс Грюнберг.
Не дождавшись ответа, он скрежетнул зубами и принялся за работу.
На столе возвышалась кипа сегодняшней корреспонденции. Конверты из манильской и обычной бумаги – некоторые потрепанные, некоторые совсем новенькие, но заполненные одной и той же субстанцией – дерьмом. Для стороннего человека это были бы рукописи и письма, но Фэрнсуорт держался мнения, что профессионал имеет право называть вещи своими именами. Дерьмо. Иногда оно даже пахло – дешевыми вдовьими духами, дрянным табаком, горелым жиром.
Следующие полтора часа ушли на заполнение корзины для бумаг. Конверты, подписанные с ошибками, отправлялись туда нераспечатанными. Прочие отнимали чуть больше времени – около минуты каждый. Комические куплеты о кошечке, забравшейся на дерево… Воспоминания пожилого коммивояжера… Трогательный рассказ о сиротках, беззастенчиво срисованный у покойницы Бронте… С миром действительно было что-то не так. Скоро одной корзины станет мало для этого потока.
На последнем конверте Фэрнсуорт запнулся. Средней толщины, дорогая бумага мраморного оттенка. Это еще ничего не значило: в среднем талант и толщина кошелька соотносились не более, чем размер обуви и склонность к астигматизму. И все же подобная забота об осязательных ощущениях редакторов «Миррор» вызывала чувство, отдаленно похожее на благодарность.
Отправителем значился некий Эдвард Софтли. Адрес, отпечатанный на машинке, гласил «СЕЙДЕМ-ХИЛЛ, 19». Фэрнсуорт что-то слышал об этом месте – кажется, площадь в Бруклине, – но он плохо знал город и не имел желания узнать его получше, хотя с переезда из Чикаго прошло четыре года. Некоторые его знакомые похвалялись, что давно забыли родные края и чувствуют себя в Нью-Йорке как рыба в воде. Болваны. В воде есть создания и покрупней, о которых рыбы даже не подозревают. И вот они-то там настоящие хозяева.
Вскрыв конверт, Фэрнсуорт извлек аккуратную белую стопку. Первый лист занимало лаконичное и донельзя при этом высокопарное авторское послание, далее следовала сама рукопись. Текст был разбит на две колонки. Заголовок возвещал:
ИСКУССТВО ЛЮБВИ,
или
Приключения Элизабет Беркли
Фэрнсуорт пожалел, что во рту у него пересохло и совсем не осталось слюны. И принялся переворачивать страницы, потому что этот вид дерьма в «Миррор» приветствовался и даже ценился.