Ознакомительная версия.
Теперь кричал он, биясь и содрогаясь на ней, и она билась и извивалась под ним, не понимая ничего, еще желая его, а спина у него была вся в свежих рубцах и в крови, и целиком от грязи не отмыта, и мыло засохло у него на заду, и он уже изнемог от наслажденья, ему было уже незачем наслаждаться ею, он выдернул себя из нее, а она еще ловила воздух ртом, еще ловила его мужской отросток рукой, шептала: погоди, погоди, вот еще, ну я же не могу, – и он всунул в нее палец, и всю руку, и толкал в нее, в самую темную глубину, до тех пор, пока она не выгнулась в его руках железной дугой, ободом орудийного колеса.
Когда она перестала кричать, плакать, молиться, бормотать и шептать невнятицу, он, отерев ладонями ей с лица слезы, брызги собственной крови, пот и слюну, сказал, как отрубил:
– Меня вызывают в Ставку. Боюсь, наша жизнь изменится.
Он видел – сквозь решетку – как вызвездило ночное, густо-синее, сажевое небо. Рог молодого месяца болтался меж прутьев решетки, как серебряная уклейка. Видел, как багрово зарумянились ее влажные, потные скулы.
– Какая ты милая, Кармела. Но я уеду на этот раз надолго.
Она разлепила мокрые ресницы, глянула ему в близкое, широкоскулое лицо. Прикоснулась губами к взбухшему на щеке шраму.
– На сколько?
– Если б я сам знал. Да и мне, и тебе незачем знать. Жизнь знает все за нас.
– И все же?..
Она приподнялась на локте и настойчиво засмотрела ему в лицо, – так дети глядят в деревне в колодец.
– Я думаю, – процедил он, забирая в горсть из открытого мешка жменю табаку и с наслажденьем вдыхая, – что я понадобился Ставке для вполне определенных целей. Я ведь не простой солдат, хотя тут и работаю им. Я знаю языки. Я умею обращаться со словом. Я неплохой пловец… могу, без ущерба для дыханья, переплыть небольшой морской пролив, а уж реку и подавно… опытный боец, все восточные единоборства при мне, обучен и старым славянским приемам, и древним кельтским выпадам. Откуда они это знают?.. на Зимней Войне, детка, все знают все про всех, если понадобится. Видно, я им понадобился. Итак, мы расстаемся. Гляди не заведи тут без меня кого. Знаю одного… Серебряков его зовут. Ослепительный. Издалека видно. Он мне врал, что он с тобой…
Он изучающе метнул в нее искры смеющихся, отдыхающих узких глаз.
– Мало ли кто что врет. У тебя глаза узкие, как у Будды.
– Мне уже говорили.
– Когда ты едешь в Ставку?
– Завтра. Сегодня ночь наша.
– Что они там… в Ставке… смогут потребовать от тебя?..
Она говорила задыхаясь. Ну и клушки эти женщины. Курицы. Чуть покажи пальчик опасности – разволнуются. А вся изрезанная напрочь спина уже ничего не стоит.
– Смажь мне раны йодом… и перевяжи. Табачные листья в раны набились. Ну мы и дураки. Заниматься великой любовью тут… а комендант вошел бы?..
Они оба расхохотались. Смех вдруг оборвался, как шелковая ветхая нить. Старинный монгольский медный таз стоял на уровне их глаз, их лежащих на табачных мешках голов.
– Думаю я так, Кармела дорогая, что меня нагрузят тайным грузом и пошлют далеко, далеко… посадят в самолет, заведут мотор… Лети, аэроплан, безмозглый ты баран… я же знаю языки… может быть, в далекое сказочное царство, государство… возложат на меня миссию, и буду я, как некий Мессия, как твой Христос…
– Но ведь и твой же тоже!
– Я ничей, и никто не мой. Я не собственник. Я радостный Будда. Я сижу в пустыне на колючем снегу и созерцаю мир. Вернее, Войну. Пусть ее идет. Закончится когда-нибудь.
Кармела в отчаяньи привскочила с табачных мешков. Ее нагое тело сверкнуло в свете заоконного месяца, рассыпанных серебряным пшеном по черному блюду звезд старым, тусклым аратским серебром.
– Она никогда не закончится! – Пронзительный женский крик сотряс избенку. – Никогда! И ты уедешь! И тебя убьют! И я останусь одна! А Война все будет идти! Всегда! Всю жизнь! Все другие жизни! Мне надоело, Юргенс! Мне надоела Война! Мне надоела кровь! Раны на спине! Оторванные ноги! Мне надоело голодать! Я хочу ананасов! Пирожков! Хорошего вина! Мне надоел противный запах табака! Меня тошнит! Рвет!.. я…
– Ты не беременна?
Он тихо засмеялся. Она, плача, одевалась. Пялила на себя все невпопад – сначала юбку, потом штанишки, потом нательную рубаху. Какое безупречное нижнее белье у этой бабы. И как только она ухитряется… на Войне. Стирает все в щелочи, в золе… бегает на водопад…
– Ты знаешь, – всхлипнула она, – ведь это старый монгольский таз, старинный, в нем старые монголки, аратки, варили варенье из диких яблок… Будешь в Ставке – нарви мне там диких яблок, кислых… я знаю, они там, ниже гольцов, на яблонях… возьми мешок, нарви… у меня десны болят… цынга… тебе страшно меня будет целовать…
– Мне ничего никогда не страшно. Ты моя прелестная военная девочка. Не реви. Только я тебе правду сказал. Я не вернусь вдруг. Я долго не вернусь. Я, может, больше никогда не вернусь. Это не значит, что я умру. Это значит, что мы…
Она зажала ему рот рукой.
– Не говори, что расстанемся! – завопила она истошно.
Отняла руку. Устыдилась вопля. И очень тихо, медленно, страшно выронила:
– Зачем… я… тебя… люблю. А ты… меня… нет.
Вдалеке, в горах, ухнул разрыв. Терпко, как в приморском саду на клумбе, пахло табаком; и внезапно запах сделался горьким, грубым, вонючим, как сброшенные портянки, мужицким, густым, перегарным, диким. Бригада танкового корпуса, прибывшая для наступленья из резерва Ставки, осуществляла контрудар. Они заняли круговую оборону, и важно было где-нибудь, как-нибудь прорвать заклятое кольцо. Ухало, свистело, завывало вдали. Горы сотрясались. По небесам безжалостно дубасила артиллерия. Юргенс разорвал слипшиеся, будто запекшиеся губы. Он все-таки пробормотал ей ЭТО.
– Брось. Я люблю…
Он не успел закончить. Дверь отлетела под ударом сапога. На пороге вырос полковник Исупов. Хорошо, что они оба успели одеться.
– Немедля! – заорал он. – Живо! Никаких завтра! Никаких сборов! В чем есть! Сейчас! В Ставку! Вертолет на плато Мунку-Сардык, вылет через… – полковник быстро выдернул из мундира брегет, – двадцать минут! В Ставке тебе говорят, что и как, ты переодеваешься во все цивильное, ты летишь двумя самолетами, перекладными лошадьми, сперва в Армагеддон, потом еще подале!.. Куда?!.. ах, тебе все сразу выложи, при бабе?!.. Я-то знаю все, а тебе лучше пока ни о чем не знать!.. Кармела, брось, не надо никаких вещмешков, никакого белья, никакой еды… там нас накормят до отвала… брось…
Она уже сновала по табачной каморке, хватала вещмешок, толкала в него нелепые тряпки, кальсоны, подштопанные ею к его приходу, носки, неистово штопанные на пятках, все пятки были дырявые, а носков здесь, в горах, было ни купить, ни связать, она, правда, хотела похитить шерсти у старых буряток, да куда там, она до ближайшего селенья никак добраться не могла; зажеванную горбушку хлеба, початую пачку галет, свиные консервы – ни капли мяса, один желтый жуткий жир, – а все же еда, как ни крути, – а мужики глядели на нее, как на вертящуюся в пыли жужелицу, как на копошащуюся в опилках мышь, – да баба и есть мышь, мышь крупяная либо церковная, и что она делает здесь, на Войне?!.. и ведь это он, Юргенс, говорил ей все время, какая она красивая…
Ознакомительная версия.