Друг мой был слеп на один глаз, и хоть уверял меня, что всегда был слепым на один глаз: свалился в десять лет с санок, — я не помню, чтобы он и раньше был слеп на один глаз. Должно быть, ты умело это скрывал, заметила я. Мой друг ощетинился. Такое не скроешь, отрезал он. Он держал издание сказок X. К. Андерсена в бумажной обложке, держал так далеко от лица, как позволяла вытянутая рука, потому что — мало ему было слепоты на один глаз, он еще и нуждался в новых очках для чтения, — и упорно желал поделиться со мной выдержкой из «Снежной королевы», истории про ужасное существо, Снежную Королеву, которая похищает мальчика по имени Кай. Не хотелось быть грубой, однако сказки меня не так уж и интересуют, каким бы талантливым и почитаемым ни был их сочинитель. По правде сказать, «Снежная Королева» содержала особенно опасную для меня ассоциацию, поскольку она — холодная, прекрасная женщина — приводила мне на ум мою мать, от которой я когда-то слышала эту сказку. И потому, когда мой друг принялся декламировать — «…это была высокая, стройная, ослепительно белая…» [12] — я позволила моим мыслям блуждать, где им захочется.
II
Две недели я искала море и спала, где придется, под любым навесом или выступом, какой удавалось найти — мосты, которых в прежние дни было многое множество, исчезли, не оставив следа, уцелели только их быки, — под новыми горгульями, уродливыми, обремененными снегом, под крошечными балкончиками, бывшими когда-то такими ароматными, засаженными цветами, а теперь на них курили люди, бросавшие вниз еще тлевшие окурки, и те летели, точно ракеты, и несколько раз едва не спалили меня дотла.
Не хотелось мне расспрашивать моего друга — да, собственно, и никого другого — о море, потому что я более чем могла забыть, просто-напросто, где жила прежде. Пока он читал Андерсенову «Снежную Королеву» — взволнованно, театрально возвышая голос, как всегда и читают люди, которым страх как хочется, чтобы ты разделила их восторг, — мысли мои блуждали по улицам точно так же, как проблуждало последний месяц тело. А моря все-таки не увидело.
Мой друг не славился ни сердечностью, ни добротой и все же пригласил меня к себе в квартиру, где, по его словам, стояла пустая софа с моим именем. Должно быть, он знал, что я смертельно устала, ведь я то и дело зевала и наматывала на палец прядь волос, потом разматывала — такая привычка посещает меня, когда я совсем устану.
Мой друг сказал: Об одном прошу — не забывай заправлять занавеску душа в ванну. Иначе вода протечет в нижнюю квартиру и тамошнюю сучку хватит удар.
Это не сложно, ответила я. Мы еще и до квартиры его не дошли, а он уже сообщил мне правило насчет воды и душа. Интересно, подумала я, будут ли и другие правила, выполнять которые окажется труднее, поскольку меня, как и любого другого человека, беспокоит мое бессознательное поведение, управлять которым я не могу, — да и слишком стара я, чтобы меняться.
Вижу я плоховато, ни к селу ни к городу сообщил мой друг. Мы шли по какой-то авеню — вернее сказать, скользили по какой-то авеню, потому что недавно прошел, разумеется, снег, проезжую часть покрыли следы лыж и саней, цепей и зимних покрышек, — здесь, собственно, и видеть-то особо нечего, хотелось мне сказать моему другу, белым-бело, а небо, улица, все то, что можно увидеть в бесснежный день, завалено снегом, в особенности — ряды машин, их замело настолько, что я не сказала бы наверняка, машины ли это. Откуда мне знать, может быть там, под сугробами, спят огромные, нескладные морские чудовища, лишившиеся, как и все мы, моря.
Тем не менее руку моему другу я подала, и он вцепился в мою красную ветровку, которая, пожалуй, не столько согревала меня, сколько холодила, сшитая из странной, холодной ткани, и вот таким манером мы со временем добрались до его жилья.
III
В новом моем жилище я устроилась очень удобно, оно по всем статьям побивало бездомные блуждания по ледяным улицам, где я нарывалась на банды грабителей и наркоманов, хорошо хоть сына моего среди тех, кто мне там встречался, не было. Я не знаю, что сделала бы, увидев моего жалкого сына. Сердце мое больше не обливается кровью при мысли о нем, хоть и были времена, когда сын разбивал его вдребезги. Но довольно об этом. Всякий раз, как я пытаюсь изгнать его из памяти, он с его серыми глазами домиком появляется снова, но кто бы ни встретился мне в последний месяц во время блужданий, сын бросался в глаза своим отсутствием среди них.
Жизнь бездомного — не пикник и, в отличие от моего сына, я вела ее, не прибегая к наркотикам: мне хватало мыслей об уюте и веры (ошибочной), что море затаилось где-то рядом, ожидая возможности наставить меня на правильный путь.
У моего друга были софа, телевизор, лампа, коврик, плита, холодильник, двуспальная кровать, наполненный обувью чулан и кошка. Вот уж не думала, что он так аскетичен. Сердечностью и добротой он не славился, но пожить пригласил, и это наводило на мысль, что отсутствие такой славы заслужено им не сполна.
Спала я, как и было мне велено, на софе. Та была поролоновая, не бугристая, покрытая бархатистой тканью, напоминавшей поверхность кокона. Думаю, всем мы любим, когда нас укутывают в пеленки. Кроме того, друг выдал мне одеяло — хорошее синее, я оборачивала его вокруг себя несколькими слоями, — и подушку, прежде принадлежавшую кошке. Собственно, по ночам кошка делила ее со мной, и я не возражала; думаю, то, как она перебирала лапками и мурлыкала мне в ухо, окрашивало, пока я спала, мои сны.
Кошка была кремовая, с большими пятнами неправильной формы на спине, отчего она походила на маленькую корову.
Величины она была, как то водится у кошек, средней.
И потому мне снились коровы и дети, которых бросали в темные ямы, и наркоманы, спавшие на софах, принадлежавших другим наркоманам.
Когда я в последний раз видела сына, он сообщил, что живет в «берлоге». Я сказала ему, что, по-моему, это позорно.
Я помню океан, отливавший в хорошие дни густой серостью с белыми прядями, наделявшими его характерным мерцанием. В небе тогда светилось то, что походило на тряпье, свисавшее с бельевой веревки рая. Очень красиво, но страшновато.
IV
Мой друг был наречен при крещении Фредериком фон Шлегелем — в честь немецкого философа, но все звали его Хансом. А я — просто Г, инициал, лишенный одеяний, так я любила говорить. Кошку звали Шкура, а имя моего сына-наркомана я вам не скажу.
Я отсутствовала неопределенное количество времени, за которое завершила большую работу.
То, что в нее не вошло, я носила в чемодане — пока не встретила Ханса в книжном магазине «Границы», — носила по всему городу. Сама работа хранилась в другом месте. Не знаю, насколько она получилась удачной. В минуты более оптимистичные мне нравится думать, что намного; но потом что-нибудь да случается — какие-то мельчайшие изменения происходят в атмосфере, или ворон, что повадился прилетать на пожарную лестницу, начинает сверлить меня глазами через окно, — и я впадаю в отчаяние по поводу моих достижений. В такие времена я чувствую, что мне ясны побуждения тех, кто бичует себя плетью о девяти хвостах или спит на утыканной гвоздями доске. Я тоже начинаю жаждать кары за ничтожность моих усилий — собственно говоря, за ничтожество моей личности.
Помимо софы, квартира Ханса еще изобилует искусственными цветами всевозможных видов и названий. Цветов там тысячи, и по утрам он опрыскивает их водой из полупрозрачной бутылки, на что уходит ровно час. Я не могу избавиться от ощущения, что они, того и гляди, заговорят, что это не просто завитушки цветной пластмассы или, в некоторых случаях, лоскутки накрахмаленной ткани. Букетик розовых лютиков, что чопорно стоит на кофейном столике перед софой, на которой я сплю, неизменно кажется мне готовым порассуждать о психологии. Нарциссист, неизменно готовы поведать лютики, — это человек, вообще говоря более счастливый, чем сравнительно истеричная личность в пограничном состоянии. После чего примутся со значением кивать, указывая на нарциссы, а я, разумеется, вспомню о встрече с моим другом в книжном магазине «Границы», при которой каждый из нас держал в руке по книжке о пограничных состояниях личности, но лишь затем, чтобы променять их (с благодарностью) на художественную литературу. Тюльпаны, сдается мне, неизменно готовы согласиться со мной в том, что сама идея личностных расстройств и жутковата, и привлекательна сразу, а мысль о чем-то неожиданном, затаившимся под внешней оболочкой человека, всегда сопровождается в нас трепетом, хотя, быть может, не всегда желанным. Так оно и продолжалось: цветы казались неизменно готовыми посудачить, а я любовалась их выдержкой. Одно уж то, что они продолжали, упорствуя, жить и в самую глухую пору зимы, было, я полагаю, достойным поводом для их прославления — хотя, возможно, они были просто психами чистой воды, совершенно как я.