– Ну, хорошо, вы с Тинкой пришли… Степа, ну говори, я ж не следователь, не могу допросы. Тебе, к тому же! Блин, обрыдло все!
– Ну, вместе уходили, и я диск этот сунул Тинке в руки, пока дверь закрывал. А она его – в сумку.
– И где он?
– Наверное, там и лежит. Или дома у нее. Забыл я про него.
Витька потянулся и старательно додавил подошвой желтенькие крошки от печенья.
– Та-ак… Значит, позаботился сначала, чтоб снимки не пропали вдруг, а потом – забыл?
– Ну да…
Степан повесил голову. Крутил в толстых пальцах яркий журнал, сворачивал трубкой, распахивал. Мелькнули кошачьи глаза на развороте. Не посмотрел, захлопнул, бросил на стол.
– Вить, я правда, ну, кто знал. Дурак я, да. И не подумал…
– Да уж…
– И вообще, ты тоже виноват. Сам не подумал, а теперь вот – цепляешься.
– Не подумал?
После оба не могли вспомнить, кто что кричал. Дубленку Витька выпинал в коридор. И напарника думал – за ней же, но тот набычился и уходить из Витькиной жизни не захотел. Стук по батарее, отдаваясь в ушах, прервал ссору на полуслове. Стояли вплотную, запаленно дыша, ели друг друга глазами. Но кулаки потихоньку разжались, опустились напруженные плечи.
Стало слышно чириканье телефона. «К тебе и за тобой, с любовью и мечтой…», заливалась Тина, приглушенная меховым карманом. Витька закатил глаза, Степка скривился. И оба расхохотались, дыша друг на друга – ванильным печеньем, коктейлем, сигаретами…
Еще одна Тина кричала за дверями квартиры.
– Вить! Степка написал – к тебе поехал! Вы чего трубку не берете? Ви-тя!!!
Стук по батарее возобновился…
Ворвалась стремительно, как в первый раз, подняв холодные волны запаха духов полами роскошной шубки. Но мальчиков своих не пустила, хлопнула дверью перед носом, звонко про что-то распорядившись. Глянула подозрительно. Встала за спиной у сидящего уже за столом Степки, положила на плечо руку.
– Случилось что?
Витька заваривал чай, пока напарник, запинаясь и прижимая иногда подбородок к Тинкиным пальцам, рассказывал. Налил себе, сел, тряхнул пустую пачку из-под печенья. Втроем посмотрели на пол, на давленые квадратики. Тина приняла поднятый с пола Степаном вишневый буклет.
– Дела… Я, конечно, знала, что эта скотина везде свой нос сует, но – в сумке моей рыться…
– Так диск у тебя с собой?
– Да, – и она полезла в объемистый мешок на плече, – я в сумке месяцами вещи таскаю. Степушка сказал – спрятать, а я забыла. Так и лежит.
И выложила на стол диск в бумажном конвертике. Фломастером, размашисто по белому, надпись «Виктор Сай снимает тоску»…
– Мы все прикидывали, как выставку тебе. Радовались. Степка радовался, знаешь как?
Из-за плеча потянулась за его горячей чашкой, отпила. Отойдя к окну, присела на подоконник, натягивая штору.
– Вить, ты не волнуйся. Я все узнаю, что можно сделать. Адвокат у меня толковый, посоветуюсь. Плохо, что снимки не украл, похоже. Только идею. И в Манеж надо заглянуть, ведь открытие скоро, значит, залы уже готовят, развешивают картинки. Или что там делают? Я же по выставкам не особо, времени никакого нет.
Витька почувствовал, как толкнулась внутри надежда. Что там у Ники? Может, все не так страшно?
– Мои снимки настоящие, – сказал, – видно же! Даже по этим трем видно! – кивнул на буклет.
И расслабился, первый раз за вечер.
– Все же увидят! Да!
– Думаешь? – Тина грела в ладонях чашку, смотрела странно. Вытянула шею, еще глянуть на кроссовок в жухлой траве. Погасила взгляд, увела в сторону.
– Конечно! Да свои опубликую, расскажу всем! Ведь видно же, где настоящее! Степ, ты видишь?
– Я – да. Но Тинка верно говорит, надо сперва глянуть на выставку. Разведку устроить. А со Сволочицким будешь разговаривать?
– Морду набью.
– Помогу…
– Славные мальчики, – Тина улыбнулась грустно. По темным волосам плакали растаявшие мелкие снежинки. Парила горячим чашка в переплете тонких пальцев, покрасневших с мороза в тепле. И нос – красный.
– Стой, – сказал Витька. Споткнулся в коридоре о прикорнувшую в темноте дубленку, шепотом обругал. Вернулся с камерой, залез на скамью и поправил картонного ангела так, чтоб тень его падала в золотую дымку, напотевшую за Тинкиным плечом.
– Ты разговаривай, разговаривай. Не отвлекайся!
– Жить будет, – сказал Степан. И шумно захлюпал чаем.
Лифт уехал, увозя двоих, и Витька опять слушал, как в коридоре стихают женские восклицания и мужские невнятные речи. Почти как с Сеницким, но совсем по-другому.
Поморщился. Сеницкий… Будто ходят по коже жесткие пальцы, добираются до забытого синяка, и – больно. И нет настроения, улетело, сдуло сквознячком беспокойства.
Кухонная фотосъемка успокоила немного. Крепок, брат, жить буду, подумал о себе Витька, поняв, что острое возмущение ушло, он может думать о другом и лишь, натыкаясь снова и снова, – Сеницкий – морщится. Растерялся, конечно. Как на качелях огромных, что сначала, со свистом в ушах, мощно – вверх, до головокружения и радости близкого неба, а вслед за этим – вниз, так же мощно и безжалостно, с дрожью деревянной доски под ногами, – тащит, а куда сбросит?.. На качелях знал, куда, но и то всякий раз боялся. А здесь…
Лежал, пытаясь спать. Бил в раздражении ногой влажное одеяло, скидывал, зажимал между колен. И через десяток минут, зазябнув, тащил на себя остывшую ткань. «Вогкое», вспомнил, так бабушка говорила. Хорошее слово. Не мокро и не влажно до воды, а лишь цепляет кожу, не соскальзывая.
Глядел на узкие стрелки света, расколовшие в трех местах черным закрытое окно, слушал, как, нарезаясь тонко, лезет в эти щели уличный шум. Вздыхал. Почему думается о разных пустяках? У него проблема, серьезная, надо что-то придумать, решить, изобрести! Блин…
Вскочил, выпутал ногу из скрученного и противного от этого одеяла, пошлепал на кухню. Сидя за желтым столом, в розоватом свете плафона, смотрел на руки, лежащие на столе. Как на что-то чужое. Бывший уют кухни, теплый, желтоватый, такой любимый им, нагонял тоску, раздувался стеклянным шаром с черными стенками. И сам он – соринкой на гладком донце шара, без малейшей возможности выбраться, самому поменять место, что-то решить. Звуки, что обычно так нравились, потому что – из уюта кухни, под защитой неровной домотканой шторы, холодного оконного стекла, фонаря с длинной изогнутой шеей, который – всегда и привычен (может, из-за этого не лез Витька поправлять оборвавшуюся петельку?) – стали гулкими, опасными. Тоскливыми.
И голова таким же шаром, пусто, безмысленно. Встал, тяжело нагибаясь, подмел веником пол, собирая в совок растоптанные желтые крошки. Налил себе воды и опять сидел, замерзая локтями, крутил чашку. Пить не хотел.