висельником».
Висельника звали Сергей Мазанцев. Он был из тех Сергеев, которых все зовут «Серёгами». Жилистый, подвижный, нахальный. Перелешин повидал таких репатриантов: им словно бы удавалось перевезти за границу родной воздух и они ходили внутри этого воздуха, как в коконе. Вместе с ними передвигался неровно вырезанный контур СНГ.
Мазанцев эмигрировал с мятежного востока Украины. Из разбомбленного квартала Перелешин перебрался в тихий и живописный пригород Хайфы, там же позже поселился Мазанцев. Две войны сделали их соседями.
В спортивном костюме, бритый, плавный, как ящерицы и убийцы, Мазанцев напоминал торгаша. И не догадаешься, что его квартира напичкана книгами. Мазанцев был книжным торгашом.
Похоронив Вику, Перелешин не впускал женщин ни в свой дом — уютный домик с огородом и панорамными окнами, — ни в сердце. За пятнадцать лет вдовства у него были быстротечные романы, ни к чему не обязывающие свидания. Он занимался оптовыми поставками в крупной фирме, а остальное время уделял воспитанию дочери. Первый год после смерти жены был самым тяжёлым. Потом полегчало.
Соня росла стремительно — быстрее, чем он желал бы. Она была особенной девочкой, пусть эта фраза из уст отца и звучит предвзято. Запоем читала книги, опережая школьную программу по литературе. С Гарри Поттера перепрыгнула сразу на Чехова. Собралась крошечная музыкальная группа: Соня освоила электронные барабаны, а Перелешин импровизировал на гитаре. Пройдя этап «буду рок — звездой, как папа», Соня барабаны забросила; распад дуэта оказался для отца драматичнее, чем изгнание из настоящего ансамбля в девяностом. Соня увлеклась актёрским мастерством. Штудировала учебники, записалась на курсы. Перелешин оплатил пластическую операцию по удалению шрама с виска дочери. Он сделал всё, чтобы детство Сони было счастливым.
Перелешин носил в ателье флэшки и упаковывал распечатанные фотографии под плёнку. Соня говорила, это ужасно мило и старомодно. На снимках его Жабка хохотала, перепачканная мукой, кривлялась, кормила чаек во время единственного визита в Петербург (родителя Перелешина умерли, связь с Россией окончательно прервалась); Соня купалась в море, тискала мопса, обнималась с подружками, перевоплотилась в Фредди Крюгера для хэллоуинской вечеринки и в Ромео для школьного спектакля, выложила в Интернет фото в нижнем белье и была наказана. Три альбома содержали фотографии Сони со службы на базе Баэр — Шева. Перелешин шутливо грозил переквалифицироваться в армейского раввина, надзирателя за кашрутом, чтобы контролировать дочь. На тех снимках Соня напоминала юную Вику.
Перелешин никогда не говорил дочке, что хотел развестись с её мамой, что развёлся бы, если бы не трагедия.
Пока Соня отдавала Родине долг и заваливала соцсети фотографиями со сборов, в доме напротив поселился украинский хлопец Серёга. А так как воздухом своим говорливый Серёга готов был делиться со всеми, Перелешин периодически болтал с книготорговцем. Завидев соседа, Мазанцев спешил через дорогу, широко улыбаясь щербатым ртом.
— Ну и денёк! — частил он. — Бегаю, говорю, круглые сутки.
— И что набегал?
— Дык вот! — Серёга извлекал из олимпийки бумажный свёрток. Мозолистые пальцы с обкусанными ногтями удивительно бережно освобождали от упаковки книгу. — Киплинг, — восхищённо произносил вороватый мужичок в палёном «Адидасе». Или: Брокгауз. Или: Дидро.
Подпив — у Мазанцева случались запои, — он поведал, едва не прослезившись, что в Донецке оставил тонны дореволюционных изданий. «Я был акулой на толкучках», — сказал он.
Перелешин подумал: Мазанцев, отлично ориентирующийся в литературе, истории, географии, использовал внешнюю обманчивую простоту, затрапезность, обкатывая клиентов. Нюх на первые издания, раритеты, автографы у букиниста был феноменальный. Он тратил несколько сот шекелей, скупая в книжных лавках обшарпанные тома и перепродавал втридорога. Мотался по стране, прибирая к загребущим лапам библиотеки отъезжающих за границу книгочеев. В июле целую фуру пригнал из Иерусалима и сообщил доверительно Перелешину: «Пить буду неделю».
А в августе повесился. И никому его книги и атласы оказались не нужны.
Соня задувала свечи на праздничном торте: восемнадцать штук, двадцать, двадцать три. И в это же самое время во Франции, в пронизанном сквозняками отеле, чёрная тень висельника липла к обоям, как опухоль.
По безлюдным улицам Каркозы ветер носил конфетные обёртки.
Перелешин перевёл взор с заплесневелой стены на дисплей телефона.
Известие о том, что дочь собирается снимать квартиру, он принял скрепя сердце. Было страшно в пятьдесят лет остаться одному в пустом доме. Но Соня убедила:
— Папочка, я буду приезжать на шабат, звонить каждый день и это не другая галактика, а всего — то час езды.
Она держала слово. Приезжала и звонила регулярно. Ежедневно писала, присылала смешные картинки. В телефоне сотни сообщений. Переписка оборвалась зимой. Почти два месяца — ни письмеца, а затем, как авиаудар среди ночи, фотография без подписи. Театральная афиша.
Точно такая же афиша, но сырая и потрёпанная, висела на кирпичном фасаде по rue de l‟Oubli. В двадцать три Соня не оставила идею блистать на сцене. В свободное от учёбы время посещала различные кастинги, сыграла эпизодическую роль в телесериале. Роль была до обидного короткой, пара реплик. Перелешину хотелось спросить режиссёра, чем он думал, не дав такой талантливой актрисе проявить себя. Но как связана мечта израильской девушки о кино и эта уродливая афиша в зловонном переулке Каркозы?
«The Yellow Sign» — гласила жёлтая надпись на чёрном фоне. По левому краю вздыбилась тощая жёлтая фигура, непомерно высокая. Жёлтая тень жёлтого человека диагонально перечеркнула лист.
«Тридцатого марта, — сообщала лаконичная афиша по — английски. — Легендарный спектакль в “Хале”».
Перелешин поднял взгляд. Над узкой дверью располагались четыре буквы. HALA. Табличка «Closed» на цепи. Перелешин подёргал ручку — заперто. Клуб? Театр? Чем бы ни была «Хала», двадцать девятого марта она не впускала посетителей.
Перелешин растеряно заозирался. Пешеходная дорожка полого уходила вверх, мимо закрытых заведений у подножья кривых пятиэтажных муравейников. Замкнутые двери, замкнутые ставни. Провода, протянутые между зданий.
В мусорном баке зашуршало. Запах мочи и гниющих овощей ударил в ноздри. С края контейнера кровавой соплёй свисал женский парик. Красный скальп, а под ним что — то копошилось в картофельных очистках.
Перелешин посмотрел на согнутую, закупоренную фольгой бутылку, валяющуюся в углу, на шприцы, скопившиеся возле бака, впился глазами в погашенные неоновые вывески. Ноги в колготках, пронзённое сердце, гендерные символы Венеры и Марса, схематический пенис.
Желудок наполнился желчью. Рот пересох.
Улица красных фонарей — вот куда привела его афиша. Либо театр соседствовал с секс — шопами и борделями, либо «Хала» была борделем. И в бордель позвала его дочь.
А может, началось всё за шесть месяцев до Каркозы?
Конец сентября. Летняя жара спадает. Над долиной Звулон ни облачка. Небо голубое, без края, без