— Никто и не узнает. — В моем голосе уверенности было куда больше, чем в душе. Многое сразу пошло наперекосяк, и я начал понимать, что наяву все далеко не так, как в грезах.
— Она не вернется, правда?
— Что?
— Ее призрак не будет донимать нас, а? — Только слово это он произнес на деревенский манер и прозвучало оно как «добивать». Арлетт в таких случаях качала головой и закатывала глаза, и только теперь, восемь лет спустя, я начал осознавать, что, возможно, сын сказал так не случайно.[5]
— Нет, — ответил я.
И ошибся.
Я посмотрел в колодец и, хотя глубина составляла всего двадцать футов, увидел лишь светлое пятно лоскутного одеяла, поскольку луны не было. А может, это была наволочка. Я опустил крышку на место и направился к дому, стараясь следовать тем маршрутом, по которому мы тащили куль, намеренно почти не отрывая ноги от земли, чтобы затереть следы крови. Утром я довел это дело до конца.
В ту ночь я узнал нечто такое, что для большинства людей остается неведомым: убийство — это грех, убийство — это осуждение души на вечные муки (и уж точно рассудка и духа, даже если атеисты правы и никакой жизни после жизни нет), но убийство еще и работа. Мы оттирали спальню до боли в спине, потом перебрались в коридор, в гостиную и, наконец, на крыльцо. Всякий раз, когда мы думали, что работа закончена, один из нас находил очередное пятнышко. Когда заря осветила небо на востоке, Генри на коленях оттирал щели между половицами в спальне, а я, тоже на коленях, осматривал каждый дюйм вязанного крючком ковра Арлетт в гостиной в поисках одной-единственной капли крови, которая могла стать для нас роковой. Не нашел ни одной — в этом нам повезло, зато обнаружил пятно размером с десятицентовик рядом с ковром. Выглядело оно будто кровь, капнувшая из бритвенного пореза. Я отчистил это пятно, потом вернулся в спальню, чтобы посмотреть, как идут дела у Генри. Он вроде бы чуть взбодрился, да и я тоже. Думаю, сказался приход дня, который, похоже, развеял самые жуткие наши кошмары. Но когда Джордж, наш петух, громко сообщил, что проснулся, Генри подпрыгнул. Потом рассмеялся, очень коротко и как-то не совсем нормально, но он не напугал меня до такой степени, как ночью, когда пришел в себя неподалеку от старого колодца.
— Сегодня я в школу идти не могу, папка. Слишком устал. И… наверное, люди могут все увидеть на моем лице. Особенно Шеннон.
Я даже не подумал о школе — еще одно доказательство того, что подготовка моих планов оставляла желать лучшего. Дерьмо, а не планы. Мне следовало дождаться, пока школьников распустят на летние каникулы. Оставалась-то одна неделя.
— Ты можешь побыть дома до понедельника. А потом скажешь учительнице, что заболел гриппом и не хотел заразить весь класс.
— Это не грипп, но я болен.
То же самое я мог сказать и про себя.
Мы расстелили чистую простыню из ее стенного шкафа (так много вещей в доме принадлежали ей… но теперь уже нет) и сложили на ней окровавленное постельное белье. Матрас тоже запачкала кровь, его следовало сменить. Другой у нас был, не такой, правда, хороший. Он лежал в дальнем сарае. Я связал грязное постельное белье в узел, а Генри нес матрас. Мы вернулись к колодцу аккурат перед тем, как солнце поднялось над горизонтом. Над нами раскинулось чистое, без единого облачка небо. Начинался хороший для кукурузы день.
— Я не смогу туда заглянуть, папка.
— Тебе и не надо, — сказал я и вновь поднял деревянную крышку. Подумал, что лучше бы оставил ее поднятой. Работай головой, чтобы не делать лишней работы руками, обычно говорил мой отец. Но я знал, что не смог бы так поступить. Особенно после того, как куль дернулся у меня в руках.
Теперь я увидел дно колодца и ужаснулся. Она приземлилась, оказавшись в положении сидя, ноги были вытянуты вперед. Наволочка разорвалась и лежала у нее на коленях. Стеганое одеяло и покрывало размотались и охватывали ее плечи, как изысканный дамский палантин. Джутовый мешок, превратившийся в сеточку для волос, дополнял картину: она словно приоделась, чтобы провести вечер в городе.
Да! Вечер в городе! Вот почему я так счастлива! Вот почему улыбаюсь во весь рот, от уха до уха! А ты обратил внимание, какая красная у меня помада, Уилф? Я никогда не пошла бы с такой помадой в церковь. Нет, и это не та помада, которой женщина красит губы, когда хочет сделать кое-что непристойное со своим мужчиной. Спускайся, Уилф, чего ты ждешь? И лестница тебе не нужна, просто прыгни! Покажи мне, как сильно ты меня хочешь! Ты поступил по отношению ко мне непристойно, а теперь позволь мне последовать твоему примеру.
— Папка! — Генри стоял лицом к амбару, ссутулившись, словно ожидал, что его сейчас высекут. — Все в порядке?
— Да. — Я бросил вниз узел с постельным бельем, надеясь, что он упадет на нее и закроет ее обращенную вверх жуткую ухмылку, но почему-то узел приземлился ей на колени. И теперь создавалось впечатление, что она сидит в странном, запятнанном кровью облаке.
— Она накрыта? Она накрыта, папка?
Я схватил матрас и отправил его следом. Один конец матраса ушел в мутную воду, другой проскользнул вдоль цилиндрической, выложенной камнем стены, прикрыв Арлетт, как навесом, и наконец-то спрятав ее вскинутую голову и кровавую ухмылку.
— Теперь да. — Я вернул на место деревянную крышку, зная, что впереди еще одно большое дело: наполнить колодец. Давно следовало засыпать его. Пустой колодец представлял собой опасность, вот почему я и огородил его стойками.
— Пошли в дом, позавтракаем.
— Я не смогу проглотить ни единого куска.
Но он проглотил. И я тоже. Я поджарил яйца, бекон и картошку, и мы съели все. Тяжелая работа разжигает аппетит. Это все знают.
Генри проспал чуть ли не до вечера. Часть этого времени я провел за кухонным столом, чашку за чашкой поглощая черный кофе. А еще погулял посреди кукурузы. Проходил от начала до конца ряд за рядом, прислушиваясь к шелесту под ветерком похожих на мечи листьев. В июне, когда кукуруза идет в рост, кажется, что побеги ведут между собой беседу. Это тревожит некоторых людей (и среди них есть глупцы, которые утверждают, будто эти звуки сопровождают рост кукурузы), но меня шелест листьев всегда успокаивал. Способствовал ясности мышления. И сейчас, когда я сижу в номере городского отеля, мне его недостает. Городская жизнь — не жизнь для сельчанина. Для него это все равно что жизнь в аду.
Признание, как выяснилось, — тоже тяжелая работа.
И вот я шагал, слушал кукурузу, пытался планировать будущее и в конце концов спланировал. Пришлось, и не только для себя.