Эрвин тоже улыбался — радовался, видать, за этого студента.
— Скорее всего, сынок какого-нибудь ректора, — решил проявить скепсис Хайнц. — Сидит сейчас где-нибудь в министерстве образования и статейки пописывает, а мы тут отправки на фронт ждём.
— Да ну тебя, — обиделся Эрвин. — Он, может, давно где-нибудь в брянских болотах гниёт, а ты тут на него…
Хайнц ещё раз взглянул на снимок и вдруг увидел вместо улыбки жуткий мертвецкий оскал коричневых дёсен в клочьях сгнившей кожи, разбитые очки, склизкое копошение в заплесневелой униформе, осколки снаряда, застрявшие под рёбрами… Хайнца перетряхнуло. А у какой-нибудь за одну ночь поседевшей женщины такая фотография до сих пор стоит на каминной полке. Хайнц вспомнил, что уже больше месяца не писал родителям, — завтра же напишу, поклялся он про себя. И с внезапной горечью подумал: «Господи, ну пусть этот симпатичный парень останется жив!»
* * *
После отбоя Хайнц взбил кулаком плоскую, как выброшенная на берег рыба, подушку, чтоб была повыше, и с головой укрылся колючим провонявшим мышами одеялом, чтобы поскорее согреться. В небольшом помещении — для сна отделению была отчего-то выделена особая комната — стояла пронзительная тишина. Возле окна по полу через равные промежутки времени проходил веер стерильно-белого света, прорезая сине-серый сумрак, — это прожектор с вышки обшаривал двор. Далеко залаяла собака. Хайнц моргал, чувствуя песок в глазах. Спать почему-то расхотелось. Он повернулся на бок, чтобы лучше видеть окно. На соседней койке свернулся Пфайфер. Прожектор, заглядывая в комнату, серебрил мелкие ворсинки на его одеяле. Всё чудилось, что в дверном проёме кто-то стоит, хотя дверь была плотно закрыта. Хайнц с минуту пристально глядел на неё и, успокоившись, повернулся на другой бок.
— Хайнц, приём, — отчётливо прошептали с соседней койки. — Ты что, спишь?
— Уже нет, — Хайнц раздражённо отбросил одеяло. — Ну чего тебе, Пауль?
— А ты почему не спишь?
— А ты почему?
— А я охренительную новость узнал, вечером рассказать не успел. — Пфайфер приподнялся на локте и шумно поскрёб пятернёй недавно обритый затылок. На фоне окна его голова выглядела чёрным ушастым силуэтом с лунной каёмкой, лица совсем не было видно, но Хайнц чувствовал, как Пауль вкусно улыбается, до поры пережёвывая рвущиеся с языка слова. У Пфайфера всегда были новости, и они всегда были «охренительными». Из любой ерунды, яйца выеденного не стоящей, он умел создать аппетитную сенсацию, и, как всякого самозабвенного художника, его нимало не беспокоил тот факт, что сведения, расписанные его без устали работающим воображением в самые экзотические цвета, напрочь теряли после такой высокохудожественной обработки свою главную ценность — достоверность. Он щедро делился самодельными сокровищами со всеми окружающими — высшей наградой для него были изумлённые восклицания собеседника — и по-настоящему страдал, если его не терпящая простоя фабрика скандальных новостей и невероятных историй не имела возможности сбыть свой яркий, броский, но совершенно никчёмный и в придачу скоропортящийся товар. Сослуживцы раскусили Пфайфера ещё в первые дни, так что его россказни давно уже не воспринимал всерьёз никто, кроме Вилли Фрая, который верил любой небылице, как ребёнок.
— Ты, наверное, слышал, что к нам на днях наш новый командир приезжает, — выдал Пфайфер своё коронное вступление. Его бесчисленные сообщения частенько начинались именно с этих слов: «Вы, наверное, слыхали, что…» — и дальше обычно шёл какой-нибудь приевшийся слух, давно уже муссирующийся и оттого выцветший и почти развеявшийся, но вдруг получающий новую жизнь в медовых устах божьего соловья Пфайфера.
— Ну слышал — и что? — со злой скукой спросил Хайнц. Спать совершенно расхотелось — а это означало, что, заснув-таки под утро, завтра на зарядке он будет чувствовать себя трупом, а на поверке будет стоять как бревно, то и дело заваливаясь на бок, и все силы прикладывать к тому, чтобы держать глаза открытыми и не прослушать свою фамилию. — Ну и когда, наконец, он прикатит?
— Дня через три. И, между прочим, он не простой офицер — а работник оч-чень секретной организации. — Пфайфер аж облизнулся. — Угадай, какой?
— «Лебенсборн», — брякнул Хайнц самое нелепое, что только пришло в голову, и решил выхватить у Пфайфера эстафету заливистого вранья, чтоб тот поскорее заткнулся: — Приедет спец из «Лебенсборна» и будет нас учить, как делать арийским матерям арийских детишек. Десять здоровых детей — Железный крест первой степени. Можешь завтра всем рассказать. А сейчас спи.
— Какой тебе «Лебенсборн», бери выше — «Аненэрбе»!
— Пфайфер, — строго произнёс Хайнц.
— А? — несколько обескуражено отозвался тот. — Ну чего, говори.
— Тебя хорошо засылать в тыл к врагам, вот чего. В качестве новейшего оружия с гигантским радиусом поражения. Называется дезинформационная бомба. Кому угодно вынесет мозги. Надо будет предложить учёным из твоего «Аненэрбе».
— Ну почему оно моё? Я насчёт «Аненэрбе» серьёзно говорю!
— Пфайфер, заткни шипелку, пока всех тут не перебудил!
— Ну, раз тебе неинтересно…
— Да, неинтересно, я спать хочу! — Хайнц демонстративно сунул голову под подушку и так рванул на себя одеяло, что оголившиеся пятки окунулись в холод. Он подобрал ноги и прислушался к внезапному скрипу на верхнем ярусе. Через секунду оттуда раздался шёпот Эрвина:
— Слышь, Пфайфер, по-моему, ты чего-то здорово напутал. «Аненэрбе» — это общие СС, а мы — войска СС. С каких это пор штафирки будут нами командовать? Представь себе, какой-нибудь доцент. И вот он приезжает командовать пехтурой. Чепуха ведь! Да ему одного взгляда на Людеке хватит, чтоб от безнадёги на собственных подтяжках повеситься!
— Мало ли, может, «Аненэрбе» зачем-то понадобилось вооружённое отделение, — предположил Пфайфер.
— Ага, отделение… Маловато, тебе не кажется? Кому нужна дюжина новобранцев?
— Ну всё, воодушевился Хайнц, сейчас Эрвин уничтожит этого свистуна. Хайнц приготовился слушать и поддакивать, но тут в дискуссию вступил ещё один собеседник: Курт Радемахер, несчастливый обитатель верхнего этажа Пфайферовой койки, он мог засыпать только в полной тишине, отчего возымел привычку регулярно хулить болтливого соседа снизу самыми чёрными словами. Вообще, по убеждению Радемахера, почти каждый человек на свете заслуживал того, чтоб его если не вздули хорошенько, то хотя бы как следует выругали.
— «Аненэрбе»… — растягивая каждый слог, задумчиво прошептал Курт и вынес вердикт: — Дерьмо.