— Чего разлёгся? — тут же зарычал Штернберг. — Ждёшь, пока прибор в сосульку смёрзнется? Двигайся, двигайся! Шевелись, солдат! Левой! Левой! А ну бегом марш!
И Хайнц побежал в гору, оскальзываясь на снегу, придерживая на груди автомат — хорошо хоть оружие и патроны не попали в воду. Офицер больше не доверял ему чемодан, тащился с этим треклятым сундучиной сзади, ругаясь, шипя, поминая Санкта Марию и призывая на голову злосчастного рядового все громы небесные.
Кое-как перевалив через гору, они свернули к ельнику в неглубокой лощинке, и там офицер приказал остановиться. Он повелел Хайнцу идти собирать хворост, а после наломать побольше лапника, сам же сел у поваленного дерева на чемодан, откинулся спиной на ствол и изнурённо прикрыл глаза. Хайнц бродил кругами, опасаясь далеко уходить от командира. Снег не проникал сквозь сплетение ветвей, землю густо устилал нетронутый тёмный мох. В ельнике было сумрачно и страшновато.
Подтаскивая лапник, Хайнц удостоился созерцания самого настоящего чуда: Штернберг вытянул из груды хвороста ветку, пристально посмотрел на неё, и она занялась ярким огнём. Ветку он сунул в быстро разгоревшийся костёр. Затем помог Хайнцу соорудить заслон из лапника и ветвей упавшего дерева между двумя стоящими рядом молодыми елями, в нескольких шагах от костра. Работали молча. Поначалу Хайнц радовался, что командир его больше не ругает — недовольство этого человека заставляло его чувствовать себя полнейшим ничтожеством, — но и молчание офицера ему отчего-то скоро перестало нравиться. Хайнц пристроил на распорках неподалёку от костра мокрую шинель и полез к самому огню греться, но его всё равно знобило, и наваливалась неподъёмная усталость, переходящая в сонное оцепенение.
— Не спи, в костёр упадёшь, — прикрикнул на него Штернберг, подошёл, взял за плечи и подтолкнул к подстилке из лапника под заслоном, велел снимать и китель, и ботинки заодно, если мокрые, только не совать их вплотную к огню, а сам снял шинель и завернул в неё раздевшегося до рубахи Хайнца с головой, будто в огромный чёрный кокон. Хайнц подобрал ноги и очутился в теплоте первозданной, утробной тьмы, насыщенной запахом крови и горьких трав. Штернберг сел рядом, достал из чемодана бутылку с остатками коньяка и поднёс горлышко к губам Хайнца.
— Пей.
Хайнц послушно набрал полный рот, и у него глаза на лоб полезли от обжигающей горечи, аристократический напиток на деле оказался сатанинским пойлом. Он с трудом проглотил огненную жижу и закашлялся.
— Да кто ж так коньяк пьёт, — с досадой сказал офицер. — Ты мелкими глотками пей.
Хайнц заставил себя отпить ещё немного.
— Ну и пакость, хуже шнапса, — не удержавшись, выдохнул он.
— Если уж для тебя «Курвуазье» пятнадцатилетней выдержки пакость… — проворчал Штернберг. — А, что ты, в самом деле, понимаешь… — Он покачал в ладони бутылку и медленно допил остатки.
От коньяка Хайнц моментально осоловел. В желудке будто раздавили колбу с горючим веществом, вмиг вспыхнувшим, и жар растёкся по телу до самых пяток. Он смотрел на ритуальную пляску рыжего пламени, и ему казалось, что пламя в нём и вокруг него, но не испепеляющее, а согревающее, возрождающее, рассыпающее в холодный сумрак спящего леса тысячи искр жизни. Штернберг вдруг положил ему на плечи тяжёлую руку, и его ладонь была как лепесток огня. Хайнц ощутил, что от сидящего совсем близко человека исходит такое тепло, будто в его жилах вместо крови течёт жидкое пламя. Неудивительно, что холод ему нипочём… Хайнц покосился на офицера. Тот отрешённо глядел в огонь. «А ведь он спас меня от арбалетчика, — внезапно подумалось Хайнцу. — И сейчас ждёт, покуда я согреюсь у костра». Хайнцу стало совестно от того, что он смел думать о командире как о циничном психопате. И ещё Хайнц вспомнил, что задерживает командира, отложившего выполнение важнейшей задачи из-за неуклюжести какого-то рядового. «Простите меня», — виновато подумал Хайнц, уткнувшись носом в жёсткий воротник офицерской шинели, огромной, как палатка.
— Не извиняйся, — произнёс Штернберг. — Всё равно придётся дожидаться завтрашнего утра, чтобы провести обряд. Лучше было б, конечно, подождать на капище. Только бы туда в наше отсутствие никто не сунулся…
Значит, всё заново, поёжился Хайнц. Восемь человек лишились чувств, когда Зеркала, заработав, стали забирать энергию. «А теперь нас всего двое. Выходит… выходит, мы вообще погибнем, когда снова приведём эти штуковины в действие?..»
— Не исключено, — спокойно согласился Штернберг.
«Боже мой, — затосковал Хайнц, — я же не хочу…»
— Я тебя и не заставляю, — ровно сказал офицер. — Когда доберёмся до капища, возвращайся в деревню. Только, когда пойдёшь туда, не сходи с дороги, в условиях темпоральной нестабильности на проторённых путях всегда безопаснее. Иди прямиком к генералу Илефельду, если он ещё не сбежал. Тебя, разумеется, сразу потащат на допрос по поводу нарушения приказа фюрера. Ничего не бойся, просто сваливай всё на меня. Мол, начальник распорядился, вот и выполняли. Ты человек подневольный, вряд ли они тебе что-нибудь сделают…
— Командир, я с вами, — с обидой сказал Хайнц.
— Тогда не трясись.
— Я и не трясусь…
От мысли, что уже завтра ему, скорее всего, суждено погибнуть, Хайнца всё равно начало трясти, да ещё как, зуб на зуб не попадал. Он пытался успокоиться, подумать о чём-нибудь другом, и Штернберг, конечно, прекрасно это чувствовал и говорить начал, верно, лишь затем, чтобы как-то его отвлечь.
— Сегодня ты видел подлинную цену милосердия, — тихо говорил он, неторопливо подбирая с земли прутики и прошлогодние еловые шишки и кидая их в огонь. — Цена ему — моё сегодняшнее поражение. У меня был отличный шанс раз и навсегда избавиться от Эдельмана. Просто нажать на спусковой крючок, и всё. Я этого не сделал. Отрыжка гуманистического воспитания, снисхождение к обезоруженному и всё такое прочее. Вас уже воспитывали иначе. И правильно, наверное. Не откладывай на завтра убийство врага, если можешь уничтожить его сегодня. Запиши эту дерьмовую истину в свой дневничок, если раньше тебе её не заколотили в мозги вожатые в Гитлерюгенде.
И про дневник знает, смутился Хайнц. А вот насчёт милосердия — неправда… «Подлинная цена ему — то, что я сейчас сижу у костра, в тепле, а не околеваю на морозе в промокшей одежде».
Штернберг глянул на Хайнца и с усмешкой покачал головой. Хайнц неуверенно улыбнулся в ответ. Страх перед завтрашним немного отпустил: всё-таки умереть во имя спасения родины, да ещё вместе с таким человеком — пожалуй, самый лучший финал, какой только можно себе пожелать.