— Додумывать всегда лучше, чем знать. Я, когда рисую, тоже додумываю. Многим не нравится, говорят, в жизни так не бывает: ну, чтобы у человека крылья были, или вместо волос — цветы.
— А можно посмотреть твои картины?
— Прямо сейчас?
Я пожал плечами, сам не зная, что ответить: двенадцатый час ночи все-таки.
— Ну, пойдем, если не боишься.
— Кого?
— Меня, кого же еще. Придумал одну, а на деле могу оказаться ведьмой. Или — вампиром, — она растопырила и скрючила пальцы, словно собиралась царапать ими воздух.
— Ну, если так, тогда лучше в другой раз, — изобразил я на лице испуг.
— Другого не будет, — покачала она головой и вдруг решительно добавила: — сегодня полнолуние, самое время стареющим ведьмам совращать мальчиков. Пойдем. Будем пить вино, смотреть картины и петь песни — у меня тоже гитара есть.
Полотна и в самом деле были необычными: то ли вызов здравому смыслу, то ли плод больного воображения, то ли розыгрыш. Обнаженные крылатые мужчины ласкали полуптиц-полурусалок, человеческие волосы сплетались с солнечными лучами, вместо головы на шее восседало сердце…
Подходя к вещам, словно заранее назначила им свидание, Маргарита почему-то, прежде чем взять вещь в руки, называла ее: «Так, две рюмки… Теперь — конфеты… А теперь — пепельницу…»
А в перерывах, ставя все это на столик, рассказывала о себе: тридцать три года, три раза замужем, нигде не служит и не хочет…
— Я буду поить тебя ведьминым зельем, — с напускной таинственностью произнесла она, показывая бутылку с зеленым ликером. — Поэтому и наливать тоже буду я.
Она сделала несколько смешных пассов руками, затем будто погладила невидимый шар вокруг бутылки, прошептала что-то, закрыв глаза, и дунула перед собой.
Я с интересом наблюдал за этими манипуляциями. От налитого в рюмки тягучего напитка доносился запах свежескошенной травы, сирени и липового цвета.
Видимо, и впрямь не обошлось без колдовства или какого-то наркотика, потому что через полчаса дверь комнаты, в которой стояли на полу и висели на стенах картины, приоткрылась, и в щель высунулась голова полуптицы-полурусалки, а через мгновенье над нею возник клюв мужчины-орла.
«Допился», — подумал я спокойно, наблюдая за странным явлением.
— Кыш! — махнула на них рукой Маргарита, и они, испуганно моргнув круглыми глазами, исчезли.
— Боятся! — засмеялся я, понимая, что смеюсь над миражом, который мы видим оба.
— Еще бы они меня не боялись, — уверенно сказала Маргарита, наполняя в очередной раз рюмки и приговаривая: «Будь, зелье, крепким, будь, зелье, сильным, будь, зелье, послушным!» — распустились, понимаешь, без хозяйского глаза, шастают… А, с другой стороны, и скучно ведь все время быть приклеенным к холсту, хочется увидеть что-нибудь эдакое, побродить, поразмяться… Эх, где мои семнадцать лет?! — полупропела она, высоко подняв рюмку.
— А где твои семнадцать лет? — спросил я, ощутив, как зеленая жидкость приятно обволакивает горло, делая голос звучащим как бы отдельно, со стороны.
— Вопрос по существу! — ткнула она в стол указательным пальцем, и я беспричинно расхохотался, видя по этому жесту, насколько мы опьянели. — А мои семнадцать лет сейчас в тебе!
Я молча улыбался, откинувшись на спинку кресла. Казалось, что оно то покачивается, как на волнах, то вдруг взмывает под потолок, то начинает вращаться.
— Не веришь? — продолжала Маргарита. Вдруг, повысив голос и повернув голову в сторону недавно захлопнувшейся двери, она полупопросила, полуприказала: — Аттис, брат мой по Великой Матери, я знаю, что ты ждешь — внеси мои семнадцать лет!
Дверь бесшумно отворилась, и на пороге возник обнаженный юноша, в котором явно угадывалось фригийское происхождение. На полусогнутых руках он держал тоже нагую, удивительной красоты девушку, приветливо улыбавшуюся нам.
— Это — Аттис, сын Великой Матери Агдитис, — потеплевшим голосом сказала Маргарита, — я люблю его больше всех, потому что понимаю. Ты видишь, как он красив? А красивый мужчина — уже преступник. Сама Агдитис влюбилась в него, не давая разделить ложе ни с одной женщиной. Но силы любви безмерны, они неподвластны даже Матери богов Кибеле, и от переизбытка этих сил Аттис сошел с ума, оскопил себя и умер. Пришла в себя Великая Матерь, раскаялась в горе, но было поздно. Единственное, что вымолила она для возлюбленного сына — нетленность и вечную юность. И с тех пор из его крови каждую весну вырастают цветы.
— Красивая сказка, — ответил я, помолчав.
— Какая же это сказка, если вот он, перед тобой, — показала Маргарита рукой на стоявшего в дверном проеме Аттиса.
Аттис кивнул головой и мягко опустил на пол девушку, которая хотела, видно, подойти к Маргарите, но остановилась, устремив на нее вопрошающий взгляд, словно ожидала приказания.
Понимая, что происходящее — лишь наваждение, я все же поразился странной смеси вызова и рабства, свободы и зависимости в ее взоре.
Глаза эти показались мне знакомыми, я где-то видел их. Где? Конечно же, в кабаре! Но ведь то были глаза Маргариты! Неужели… Бред. Зачем пил? Скоро утро.
— Спой! — протянула Маргарита гитару девушке.
Та с готовностью взяла инструмент, прошлась бледными пальцами по струнам и, не дав еще оформиться мелодии, запела:
Ты говоришь — все кончится любовью.
Я говорю — все кончится судьбой:
И смертью, не отпугнутой тобой,
И плачем не твоим у изголовья.
Затем бесшумно приблизилась и, продолжая петь, села ко мне на колени.
«Ну конечно же, мираж, — подумал я еще раз, — невесомый, бесплотный…»
И в этот момент моя рука коснулась ее бедра — тугой прохладной кожи, едва ощутимо вздрогнувшей от прикосновенья.
Я одеревенел от внутреннего напряжения, и все же еще раз провел ладонью по ее ноге. Сомнений не оставалось: она — живая, настоящая.
Значит, и этот, прислонившийся к дверному косяку — тоже настоящий?
Всю жизнь подвергая себя укоризне
За жизнь без любви — за непрожитость жизни… —
без цыганского надрыва, как-то даже буднично завершала девушка песню, не вставая с моих колен.
Вдруг лицо ее оказалось напротив моего. Отбросив загудевшую гитару, она обхватила руками мою шею, впилась взглядом в глаза, губы ее зашептали бессвязные слова:
— Не уходи… Я умру… Останься… Не уходи…
Я еще не успел осознать, как вести себя в этими, не такими уж бесплотными, привидениями, а Аттис уже распахнул дверь, и из нее, кружась, подпрыгивая и порхая, повалило население смежной комнаты.