Вместе они мысленно ходили по улицам города. И радовались, что могли возвратиться, когда захотят. Возвратиться в свою крепость. В густую выморочную тишину.
Иногда он слышал далекий шум: его бывшие соседи ползли по извилистым тоннелям, их тела удлинялись и изламывались. Мамаша. Девочка с дредами. Крикливая Дюймовочка. Мальчик-даун с мертвым голубем в зубах. Они пытались сесть, но не могли. Они стонали, жаловались набитыми грязью ртами. Шуршали. Извивались. Все, кто не нашел убежища, не скрылся от тварей. Так сказал человек в черном зеркале.
Моя крепость
моя
я
В последнем проблеске сознания он понимает, что тварям не нужны ходы и щели – не те, что он закрыл, замазал и законопатил. Если они пробрались в эту реальность, то найдут и как проникнуть в самодельный гроб из строительного и мебельного хлама.
Он обшаривает скудное пространство своего убежища и, когда находит в угловатом мраке то, чего там не должно быть – холодную, шершавую, плоскую ладонь, – уже не кричит.
Громко хихикает в черную крышку.
На восток
Тягачи швыряло на застругах. Тяжелые машины карабкались на снежные гребни, переваливались, ныряли. Вверх – вниз, вверх – вниз…
Ко всему привыкаешь. К сухопутной качке, от которой тошнотно вздрагивают внутренности. К ужасному грохоту. К разлуке.
Игнат Люм, походный повар, сложил вдвое письмо и спрятал в конверт. Опустил на стол. Конверт подпрыгнул и заскользил к противоположному краю. Люм накрыл его ладонью.
«Говорят, чувства крепнут в разлуке…»
Он часто перечитывал эти строки, знал их наизусть, слышал голос жены за красивым, по-весеннему цветущим, вьющимся почерком, но… слова ведь только слова. Впрочем, что еще остается. Не скоро свидится с Настей, теперь как угодно может повернуться. Шестнадцать тысяч километров разделяли побережье Антарктики и Васильевский остров, и Люм продолжал удаляться от Насти (но не от ее прощального взгляда) – вверх и вниз, вверх и вниз, до привычной судороги в желудке, по твердым, как камень, волнам, цепляясь за полки камбузного балка, окруженный настойчивым дребезжанием. Гороху в погремушке уютней! Надо было напроситься в кабину к Мише Груму, но хотелось побыть одному, а Миша ведь как настроенный на «Радио Сахалин» приемник, хотя в такой грохот поди побалакай, да и язык откусить недолго…
Санно-гусеничный поезд шел на Восток. Спешил на помощь полярникам внутриконтинентальной станции.
На флагманской «Харьковчанке», ведя караван за собой, держался в штурманском кресле Юлий Уршлиц. Рычагами орудовал Иво Сепп, а Володя Дубяков удил морзянку в беспокойном эфире. На санях головной машины, в обрешетке из металлических труб, стояли две четырнадцатикубовые цистерны.
За штурманским вездеходом шел Серж Фишин в компании доктора Геры Матыящика; тягач был запряжен в сани с хозяйственным грузом. Следом двигался Миша Грум с камбузом на борту, где кухарил Игнат Люм. Обе машины дополнительно нагрузили цистернами с соляром; часть цистерн останется ждать поезд на закрытых промежуточных станциях – для обратной дороги от Полюса холода, если, конечно, не придется зимовать на Востоке.
В кабине «неотложки», что колдыбалась в караване предпоследней, сидели Борис Клюев и Лев Пестов – два закадычных друга-водителя. Над ящиками с донорскими запчастями – генераторами, стартерами, форсунками, муфтами, подшипниками и прокладками – побелевшим клювом торчал стреловой кран.
Замыкающим трясся Семеныч – Тарамшевский Петр Семенович, начальник похода. Его «Харьковчанка» тянула сани с дизельной электростанцией – для восточников, переживших ужасную катастрофу. В попутчиках у Семеныча был писатель Руслан Вешко.
Вихрился, наматываясь на гусеничные ленты, снег. Из выхлопных труб летели искры – летели и терялись в тучах снежной пыли.
Шли на первой скорости, держали дистанцию в пятнадцать метров. Рации были на первой, средней и последней машинах – от тряски они часто падали на пол, как и все остальное, казалось бы, надежно размещенное и закрепленное в кабине или салоне. Загремишь со снежного вала (перед нырком тягачи и сани начинало замедленно качать, словно каюту) – и всё вверх дном.
Люм сунул письмо Насти в карман кожаной куртки, коснулся пальцами фотокарточки в целлулоидной обложке и застыл, будто в темноте наткнулся рукой на плоское холодное лицо. Медленно вытащил руку. Почему сразу не спрятал письмо в карман, зачем положил на стол? Хотел, чтобы оно ускакало и затерялось в темной щели?.. Разве что какая-то его часть, крошечная и черная, как зернышко…
Камбузный тягач с лязгом рухнул вниз. Рев мотора давил на барабанные перепонки. Двухметровые заструги дробили внутренности, вытрясали душу. А тут еще скука и неугодные мысли. Перебраться, что ли, в кабину, примоститься у дверцы, вцепиться в поручни и попытаться вздремнуть «в землетрясение»? Делать-то все равно нечего, вернее, бессмысленно: в застружной дороге ни фарша накрутить, ни картошки начистить, ни морс сварить.
В экспедиции вообще особо не накашеваришься: на ледяном куполе картошка варится два часа (и чем дальше от побережья, тем дольше), а супы разогревают из заготовленных брикетов. Этим Люм занимался в Мирном, когда решили внепланово идти на Восток. Варил супы и бульоны, замораживал в ведерных кастрюлях на свежем воздухе, вытряхивал ледяные пеньки и заворачивал в пергамент. Нажарил уймищу котлет, налепил гору пельменей – и заморозил. Готовил и замораживал без продыха: мясо, каши, хлеб. Мечтал отоспаться – ему снилось, что он пробуждается и понимает, что может остаться в постели, спешить некуда, все время мира у него под огромной мягкой подушкой, – но и в походе вставал раньше остальных, чтобы приготовить завтрак. Стряпал на стоянках, подавал на стол, убирал и мыл, при этом не сачковал, когда на гусеничных траках лопались пальцы, рвались маслопроводные дюриты, летели фрикционы. Но и сам без помощи не оставался. Гера Матыящик, коренастый богатырь (ему бы в механики-водители, а не во врачи) с большими голубыми глазами, заготавливал снег для воды, таскал с крыши балка брикеты супа, каши и мяса. Руслан Вешко – и на кой черт в походе писатель? – чистил с Люмом картошку (правда, со скоростью таяния антарктических льдов) и мыл посуду.
Камбуз подпрыгнул, и Люм приложился затылком о переборку. Из глаз брызнули бенгальские искры. Что-то слетело со стеллажа для посуды, зазвенело, покатилось. Вцепившись в полку покрепче – ногами и руками, как паук, – и вжав голову в плечи, чтобы не оторвалась, повар глянул в обледенелое узорчатое окошко.
Заструги, выточенные, словно резцом, стоковыми ветрами, похожие на белые моржовые туши, несомненно, являли собой чудо природы, но любоваться ими не получалось. Куда там – не в кинозале ведь сидишь, а мотаешься туда-сюда в железном ящике, желудком ощущаешь, как тягач гремит вниз с гребня, острую кромку которого уже обломала штурманская «Харьковчанка» (флагману труднее всего), а за тягачом валится санный прицеп – догоняет и поддает. И никак эти застывшие волны, что бросаются под гусеницы каждые десять-пятнадцать метров, не обойти. Только терпеть и ждать. Радоваться редкому затишью, когда дорога подарит двести метров спокойного гранитного моря, и сжимать зубы, когда сумасшедшая пляска выворачивает суставы.
До зоны застругов опасности таили скрытые снегом трещины. Первые километры от Мирного двигались черепашьим шагом. Юлий Уршлиц вел колонну узким коридором, размеченным вехами, по ровной с виду снежной целине, но все знали: кругом капканы, замаскированные снежными мостиками бездонные ледниковые трещины. Сначала погода звенела, и вдруг – задуло, замело. Вехами служили бочки из-под горячего и кирзовые сапоги на высоких шестах. Черными пятнами они выплывали перед вездеходом из густого белого марева, указывали дорогу на Восток. Уршлиц то и дело открывал дверцу «Харьковчанки», высовывался и всматривался в молочную пелену, в непроглядный танец ветра, которому не за что было зацепиться, кроме машин и вех. Снег хлестал штурману в лицо, с очков висли сосульки. Уршлиц хлопал дверцей и, перекрикивая грохот мотора, давал указания водителю; лицо Иво Сеппа прояснялось, он кивал и налегал на рычаги. И так от вехи к вехе. С дороги не сбились. Медленно, но уверенно шли вперед. Там, во вьюжащем снежном поле, Люм на мгновение почувствовал себя парящим в облаках – в кабине самолета, а не камбузного балка; а потом тягач ухнул в ветровую борозду, и он оказался на бугристом льду. На поле заструг.