Во время моих поездок с отцом на пароходе я любил, забравшись на шканец, наблюдать за работой лоцманов. Искусство это наисложнейшее. Во время весеннего ледохода фарватер меняется. Там, где была мель, становится глубоко, а мель образовывается в других местах. На уже проверенных участках реки устанавливаются белые и красные бакены. Но там, где это еще не сделано, приходится идти, что называется, ощупью, избегая коварных речных сюрпризов.
Стоишь на тикание и смотришь, как энергично работает рулевым колесом штурвальный, а на носу парохода матрос измеряет глубину реки. Время от времени он выкрикивает данные о ее уровне, лоцман или капитан внимательно прислушиваются к его голосу и отдают команды: «Девять! Десять! Двенадцать! Средний вперед! Под табан! Полный вперед!» Опасность миновала, сложное место прошли благополучно.
А таких мест в верховьях Лены немало. Да и в среднем течении, где Лена распадается на много рукавов, пароходу тоже нужен опытный лоцман. Я поинтересовался у одного из них, почему матрос кричит: «Под табан!» Что это означает?
— Видишь ли, Федя, сколько времени существует у нас судоходство, столько держится и это выражение. Точно никто не знает его значение. Предполагается, что оно, видоизменившись, идет от слов «под табак». Когда матросы прыгали в воду, то для того, чтобы не замочить табак, они держали его под подбородком. И если глубина была большая и доходила до подбородка, значит, она подходила уже под табак. Видимо, поэтому, если шест коснулся дна, и кричат: «Под табан!» Так ли это на самом деле — не знаю, но по всей Лене кричат таким же образом.
С окончанием навигации жизнь на Лене замирала. Она вся концентрировалась в затонах, где ремонтировались и готовились к новым рейсам пароходы. Наши отцы работали в ремонтных мастерских, мы же учились. Летом, после окончания занятий в школе, мы вместе с мамой уезжали на лето в деревню Чугуево, откуда мама родом и где почти все мы родились. Мы жили там у наших родственников, работая вместе с двоюродными братьями и сестрами: боронили, гребли сено, жали хлеб, а осенью молотили его цепами. Родственники наши жили бедно, хотя они и работали с утра до ночи. Жизнь сибирского крестьянина была нелегка, земли мало, обрабатывать ее трудно, лето короткое, урожаи невысокие. Новый участок земли нужно отвоевывать у леса, а это при ручном труде буквально каторжная работа.
Питались скромно. Пшеничный хлеб был лакомством, ржаной ели редко. В основном питались ячменным хлебом и картошкой. Мясо было изысканным блюдом. А мы, ребята, чаще ели рыбу, которую взрослым ловить было некогда. Ловили ее удочками да иногда ставили корчаги (плетенная из прутьев закрытая корзина с узким ходом, внутри которой лежали блестящие стеклышки).
В Киренске мы обосновались с 1914 года. Старшие брат и сестра иногда приглашали своих друзей к нам домой. Мама их угощала чем-нибудь вкусным, а молодые люди читали свои стихи, книги русских писателей, пели песни, заводили увлекательные игры. Особенно любили мы петь русские народные песни. Любовь к ним у меня сохранилась и поныне.
Большой мастерицей и знатоком русских песен была наша мама, имевшая очень приятный голос. И сейчас, став уже немолодыми, мы любим собираться с нашими детьми и вместе петь те песни, которые любила когда-то мама: «Зачем сидишь до полуночи у растворенного окна», «Сиротинкою взросла, как былинка в поле», «Плыла лебедь с лебедятами, со малыми со дитятами», «Соловей кукушку уговаривал» и многие другие.
Любил слушать пение мамы и отец. Сам он не пел, но песни понимал тонко. Особенно по душе ему пришлись песни «Запродала меня мать государю служить», «За Уралом, за рекой казаки гуляют, они ночи мало спят, в поле разъезжают». Это, так сказать, мужские песни. Мы с сыном частенько поем их сегодня, к удовольствию наших гостей.
Все молодёжные вечера проходили тогда у нас без вина. Даже домашнее пиво, которое мама готовила очень вкусным и не очень хмельным, не подавалось молодым людям. В ту пору нам странно и непривычно было бы видеть на столе в кругу молодёжи бутылку со спиртным, хотя старшему брату тогда перевалило уже за 18. Даже взрослых гостей родители угощали только чаем. Пиво, домашнее вино ставилось на стол лишь по большим праздникам или торжественным дням, да и то в ограниченном количестве. Пили немного, небольшими стопками или рюмками. Больше танцевали, пели, играли.
И в детстве, и в юности, которые у меня прошли в Сибири, не помню случаев, чтобы из компании кто-то «выпадал» по причине сильного опьянения. И как бы поздно ни расходились гости, отец знал, что завтра в шесть утра ему надлежит быть на работе. Поэтому всегда был «в форме».
В Киренске я знал, пожалуй, только трех человек, которые пили постоянно. Их имена стали буквально нарицательными. Одним из них был Гриб Соленый, о котором я уже толковал.
У Гриба Соленого все замкнулось на рюмке водки. Даже работа, которую он любил и которой многие годы предавался с воодушевлением, и та перестала для него существовать. И если он все же что-то делал, то исключительно для того, чтобы заработать на выпивку. Его умственный кругозор был крайне ограничен, интересы сужены до ничтожных размеров. У него не было ни жены, ни детей, жилище напоминало пещеру. Одежда была до последней крайности грязна и неряшлива. Отсутствие заботы о своем костюме вообще составляет отличительный признак пьяницы. Вид одежды такого человека нередко свидетельствует о том, что владелец ее полностью утратил не только эстетическое чувство, но и чувство стыда.
Но главное, что отличало душевное состояние Гриба Соленого, это безразличие ко всему окружающему. О чем бы с ним ни заговорили, он оставался равнодушным. И только упоминание о бутылке или ее вид выводили его из безразличия.
Много позднее мне пришлось встречаться с людьми, занимающими определенное положение в обществе, имеющими звания и дипломы, но интерес и кругозор которых сильно напоминал мне Гриба Соленого. Они ко всему оставались равнодушными, ни во что не вмешивались. И только в компаниях, как только на столе появлялась выпивка, они перерождались, глаза их начинали блестеть, движения оживлялись, руки сами тянулись к бутылке. Они сыпали шаблонные, плоские шутки и анекдоты, прерывая свои рассказы на короткое время для того, чтобы проглотить очередную порцию наркотического яда…
В нашей семье очень любили чтение вслух. Как-то поздно вечером, когда мы, как обычно, закончив свои дела, собрались в спальне родителей и начали читать какой-то интересный исторический роман, раздался громкий нетерпеливый стук в окно. Я быстро открыл дверь. Вошла наша соседка Аннушка. Волосы ее были растрепаны, под глазом синяк. «Анастасия Николаевна, — обратилась она к моей маме со слезами, — разрешите у вас переночевать. Сидор совсем с ума сходит. Если бы я не вырвалась и не прибежала к вам, он, наверное, убил бы меня. Пришел сегодня пьяный. Стал придираться, потом с кулаками полез. К вам-то он не посмеет сунуться. Он очень уважает и побаивается Григория Гавриловича».
Чтение наше было прервано. Мы все с сочувствием слушали Аннушку, а она все говорила и говорила, часто прерывая свою речь горькими рыданиями.
Ее муж Сидор несколько лет назад работал с папой на пароходе масленщиком. Парень был тихий, скромный. Свое дело знал хорошо. Подавал большие надежды, его собирались назначить помощником машиниста, Аннушка, молодая, красивая, ловкая в работе, добрая и отзывчивая, очень любила своего Сидора. И жили они дружно. Единственное, что омрачало их жизнь, — не было у них детей.
Вторым масленщиком к папе на пароход поступил приехавший из Иркутска уже немолодой человек — Яков. В Витиме во время стоянки он вместе с Сидором отпросился на берег. Вернулись они поздно, чуть не опоздав к отходу парохода. Яков был слегка подвыпившим, а Сидор едва стоял на ногах.
Во время навигации это считалось недопустимым и полагалось обоих списать на берег. Пожалев Сидора, дело замяли, а он обещал больше не повторять подобное. Но слово свое не сдержал и снова напился. Его предупредили и после очередной попойки списали на берег. Сначала он работал помощником слесаря, а затем его перевели чернорабочим. Он продолжал пить, все ниже опускаясь.
В то время свободная продажа водки была запрещена, но Сидор где-то добывал спиртное, чаще какой-нибудь суррогат. Напившись, он из тихого и скромного работяги превращался в скандального, драчливого пьянчужку. И все свои неприятности, им же самим созданные, вымещал на Аннушке. Она, любя и жалея своего мужа, долго терпела это, скрывая от всех домашние скандалы, но поведение Сидора день ото дня становилось все более нетерпимым.
Правда, на следующий день, протрезвясь, он валялся в ногах у Аннушки, прося прощения и обещая «пальцем ее не тронуть», но слов своих не сдерживал, и скандалы продолжались.
Сидор на глазах опускался. Если раньше он мечтал учиться и хотел обязательно стать машинистом, то теперь об этом даже не поговаривал, забросил чтение, которым прежде увлекался, стал ко всему безучастным. Водка как бы подрезала ему крылья, лишила его полета.