Вот уже должен был показаться над макушками черных деревьев холм с замком, но прежде еще встретил монах на лесной дороге семью крестьян, которая, как оказалось, бежала из окрестностей замка Дорн, потому что нынче утром на замок напали страшные воины в рогатых шлемах. «Замок отважно защищается, – сказал старик-крестьянин, – но силы явно не равны, а потому решили мы уйти куда подальше, бросив все…» И добавил: «Мы ведь не воины, мы простые крестьяне…» Еще быстрее, услыхав это, пошел Астольф по лесной дороге и вскоре был уже у подножия холма, на котором высились стены старого замка. Что же увидел добрый монах? А увидел он зрелище поистине ужасное: со всех сторон осаждали холм страшные воины в рогатых шлемах. Издалека казалось, будто большие тараканы заполнили собой все подступы к замку Дорн. «Как поступить? – размышлял Астольф. – Вступить в схватку с врагом и быть тут же убитым?» Так и решил монах, ведь для монаха мученическая смерть – благодать от Бога. Но тут Астольфу пришла в голову совсем другая мысль: «Я погибну, погибнет брат, замок разорят… Быть может, мне стоит сотворить молитву, а Бог рассудит, как мне быть дальше». Так и сделал Астольф. И только завершил он свою молитву, как в один миг на замок Дорн, на берег океана, на черный лес пал туман. Сначала испугался монах, но потом увидел, как ярким светом на среднем пальце правой его руки воссияли три изумруда с золотого перстня, некогда подаренного королевой старому графу Рудольфу Дорну. Изумруды осветили путь Астольфу. И пошел монах туда, куда указывал ему зеленоватый свет. Так дошел он до самого замка, возле которого в смятении сбились в кучу страшные воины в рогатых шлемах. Свет перстня попал на них. Смиренно тогда бородатые захватчики двинулись в лучике света к своему кораблю; зеленая дорожка вела их только туда. Сели воины на свой корабль и уплыли в дальнюю северную страну. С тех пор в Англии никто их больше не видел. Не знаем мы и какова была дальнейшая судьба Аскольда и Астольфа, не знаем, что стало потом с золотым перстнем, украшенным тремя изумрудами. Прошли века, от замка Дорн остались только развалины да та история, которая была рассказана некогда монахом по имени Роберт и записана с его слов другим монахом, история, которую рассказал мне мой дедушка, услышавший ее от своего дедушки, который, в свою очередь, от своего дедушки слышал эту историю.
В заводе нашем фарфоровом народ подобрался в ту зиму самый разный: кто с вологодских лесов пришел, кто с Волги, а кто и с самого Юга – из города Ростова. Зима же выдалась морозная, да не просто морозная, а такая, какой прежде в здешних краях и не бывало. Мороз, говорили, будто был семьдесят градусов. Там вот тем, кто с Ростова, в ту зиму очень уж холодно было. Да что говорить про ростовских, если даже вологодские мужички, вечерами грея руки у нашей печки, бранили зиму на чем свет стоит. Дескать, уж на что в их лесах морозы сильные бывали, но о таких, как тут, даже старики им не рассказывали. Хорошо, что хоть барак наш стоял прямо подле цеха. Затемно еще проснешься да и скорей всю одежку, что есть, на себя натягивай, а то тепло, скопленное за ночь, вмиг вылетит – только дверь кто откроет. Одевались да вприпрыжку по морозу в цех, только на ходу успевали снега зачерпнуть, чтоб лицо протереть – вот и умылись вроде. В цеху-то хорошо, тепло: огонь повсюду – фарфор ведь в специальной печке готовится. В час обеденный даже голод не всякого бы заставил выскочить на мороз, чтобы до кухни версты полторы бежать. К слову сказать, в ту зиму нам и не приходилось бегать до кухни, потому что подрядчик был из наших, ярославских, а стало быть, добрый. Так вот, тот добрый подрядчик велел строго-настрого в обеденный час татарину Рахиму, что кашеварил на кухне, самому снаряжать возок и в цех щи подавать. Эх, живи не хочу времечко было…
Декабрь миновал, январь уже до половины дошел и прибился к нам в барак – откуда взялся только! – мальчик один: замерз он сильно, а потому в первый тот вечер ничего не рассказывал, только смотрел да слушал. И кашу кушал. Народ же в ту зиму в бараке подобрался хоть и разный, а все хороший – мужики все честные, работящие, зазря никого не обидят, но и своих в обиду не дадут, ежели кто да чего. Жалели мужики мальчонку, но не спрашивали ничего – пусть уж откушает, отогреется, а там, глядишь, и сам расскажет, кто он да откуда да куда направляется. Ну а коли никуда он не направляется, так и то ладно – пусть себе живет тут да радуется.
Только на следующий вечер, когда вернулись мы с цеха и сели к печке, поведал нам мальчик, что звать его Гришкою, что сирота он круглый, что жил в городе при сапожной мастерской да вот хозяина прогневал, испортив сапог куму хозяйскому. Силантий наш мальчонку-то и спрашивает:
– Что ж ты, Гришка, с сапогом кума хозяйского сделал?
Гришка весь тогда покраснел, но все же ответил:
– Дак ведь я, дяденьки, ничего не сделал. Только в сапог тот яйцо от курочки положил. Увидал, как курочка хозяйкина яичко то снесла, стащил его, а чтоб до утра спрятать где… Дак где ж там спрячешь? Вот и гляжу – сапог стоит, что кум подчинить велел. Сапог подчинили. Думаю я, кум ведь только завтра за им придет. Дак и положил яичко туда, утром, думаю, вытащу и продам дьячковой дочке. А кум хозяйский вечером возьми да и приди. Ладно бы пришел бы и ушел. Дак нет же, давай сапог примерять. Ткнул своей портянкой да как заверещит. Нога уж больно крепка оказалась, яичко разбилось, всю обувку снутри испортив. Хозяин тот мигом дознался, что да к чему. А как дознался, так меня на мороз взашей…
Смеялись мы над Гришкой и над кумом еще больше.
– Ты, Гришка, – сказал Силантий, – живи пока у нас. А весна придет, там сам смотри.
Так и стал Гришка в нашем бараке жить да поживать: по хозяйству помогал исправно, усерден был и тих. Велено только было Гришке не воровать – не принято у нас это было. Гришка и не воровал. Да только как-то раз ночью проснулся я и вижу, что в аккурат у самого того места, где Гришка наш спит, огонек такой голубенький, махонький, не яркий, скажу я вам, но и не то чтобы совсем не приметный. Потихоньку встал я, прокрался до Гришки, смотрю, а мальчонка держит в руках шкатулочку да говорит что-то тихо так, жалобно. Из шкатулочки-то той свет и шел. Слушаю дальше, а шкатулочка Гришке нашему тихо отвечает голоском будто бабьим, а то и девичьим. Слов вот только не разобрать было – уж больно тихо говорила шкатулочка. Ну, думаю, что делать-то теперь? Так бы оно и ничего, вот только любопытно уж мне стало сильно, как же эта шкатулочка такая махонькая, а с мальчонкою разговаривает. Решил я тогда не пугать Гришку, не лезть с расспросами, а до утра обождать. Так и сделал: прокрался назад к себе и лег.
Как же только утро настало, то решил, что и сейчас Гришку спрашивать ни о чем не буду. Вот, думаю, до вечера уж дождусь. Ох, и любопытно же было, да я, вы знаете, мужик терпеливый. А как с работы пришли, так я сразу к мальчонке нашему:
– Давай-ка, брат, рассказывай, кто там у тебя в шкатулочке разговаривает?
Опешил Гришка, но деться было некуда. Понял он тогда, знать, что придется ему все мне выложить как на духу:
– Ох, дядя Максим, все я тебе расскажу, да только ты мужикам не говори: ну как отберут мою шкатулочку заветную.
– Никто, Гришка, тебя не обидит. А коли не хочешь рассказывать, так и не говори.
– Нет, – говорит Гришка, – все тебе расскажу.
И рассказал мальчонка, что шкатулочку эту он получил, когда матушка его любимая помирала. Гришке мало лет было, но все он помнил: матушка помирает и Гришку зовет. Гришка пришел, плачет. А матушка ему и говорит:
– Не плачь, любимый мой сынок Гришенька. Уж чему быть, того не миновать. А вот тебе шкатулочка. Ты береги ее, а как грустно станет, так открой и послушай. Да только береги…
С теми словами и померла Гришина матушка. Гриша же стал жить у дядьки, а дядька как-то раз ему и говорит:
– Ты, Гриша, уже большой, кормить мне тебя нет обязанности. Вот и ступай со двора.
Что мальцу было делать? Пошел он из деревни, в город прибрел. В вечеру и решил открыть шкатулочку, когда уж невмочь стало как тоскливо. А из шкатулочки голос матушки и говорит:
– Ты, любимый мой сынок Гришенька, пойди к сапожнику Ермолаю да наймись в работники.
Гриша так и сделал. Только с той поры каждый вечер открывал он шкатулочку, чтоб не видел никто, с матушкой своей разговаривал. Та добрым словом помогала сынку милому, жалела сироту. А как выгнал Ермолай-сапожник Гришку бедного на мороз из-за того яичка, что куму сапог испортил, так Гришка опять за шкатулочку – матушка и присоветовала ему пойти к нам в завод.
Вот ведь дивная история! Никому про нее не сказал я – вы и так знаете, что дядя Максим не из болтливых. И все же дней пять прошло, как в ночи будит меня наш Гришка:
– Дядя Максим, дядя Максим, проснись…
И сказал мне Гришка в ту ночь, что только что открыл он шкатулочку, как матушка ему и говорит:
– Гришенька, сынок мой любимый, скажи ты рабочим, чтобы не ходили они завтра в цех, а весь день сидели бы в бараке да и вовсе на улицу носа не показывали. Беда будет!