В то время я считала, что меня окружают люди, и не одобряла действий отца, но не могла осуждать. К тому же, меня потчевали лживой сказкой о великих открытиях для человечества, второсортности заключенных в подвалы лаборатории объектов. Их опасность для общества я видела сама, так же, как и то, что мой отец совершает самое благородное дело — дает возможность этим недосуществам приносить пользу для других. Ведь мой отец врач. Ученый. Он сделал много полезных открытий в медицине для того времени. Изобрел чудодейственные лекарства, первые вакцины и противоядия для своих собратьев, а я еще не понимала, какой ценой сделаны эти самые открытия. Сколько трупов закопано за каменной оградой с тыльной стороны нашей усадьбы. Какие жуткие опыты проводились, в каких диких условиях содержали несчастных, обреченных на смерть в застенках клиники Эйбеля. Он был гением, любящим меня до безумия, а по сути — чудовищем. Намного страшнее, чем те, кого он заковал в цепи в подвалах нашей усадьбы.
В том возрасте меня устраивали иные объяснения. Впрочем, скрывалось так много, что я не знала истинного положения вещей. Я узнаю его намного позже, когда стану старше и у меня откроются глаза на слишком многое.
Мое чтение вслух было одним из экспериментов. Отец записывал реакцию объекта на самые различные литературные произведения.
Я читала вне зависимости от того, как вел себя заключенный в клетке. Он мог игнорировать меня, мог слушать, мог с ненавистью смотреть на отца и греметь массивной цепью. Но два раза в неделю я была обязана ему читать. Отец не знал одного — я делала это с удовольствием. Одинокому ребенку, изолированному от других детей, выросшему в своем собственном мире с частными учителями, горничными и няньками, было не с кем общаться. Одиночество толкает на странные поступки. Меня оно толкнуло к тому, кто, по сути, никогда не должен был стать мне ближе бродячей и больной собаки.
Уже тогда я мечтала стать актрисой. ОН был первым моим зрителем, потому что я играла для него различные роли, а не просто читала. Меня увлекало, и я не могла остановить поток эмоций. Со временем стала приходить каждый день. Даже когда мне казалось, что он не слышит меня, я все равно играла для него. А иногда его все же увлекало мое чтение. Вскоре я определилась, какие произведения нравятся ЕМУ больше всего, и читала именно их. Он оживлялся, придвигался ближе к толстым прутьям клетки и, не моргая, смотрел на меня. А мне нравилось, что он слушает, склонив голову на бок. Шли месяцы. День за днем. Я уже не только читала вслух. Иногда я просто рассказывала, как прошел мой день, где я побывала с отцом и что видела. Какой мир снаружи его клетки. Я говорила с НИМ обо всем. О своем идиоте-учителе по английскому и о глупой горничной, которая не может запомнить, что я ненавижу розовый цвет. О своей гувернантке, о двух щенках, которых мне подарил отец, о том, что мама последнее время уезжает надолго из дома, и я скучаю по ней. О канарейке за окном моей спальни, о цветах, и том, как они пахнут. О своих любимых блюдах, о том, как путаются мои волосы по утрам, и как долго я расчесываю их, прежде чем ведьма-Марта придет с гребнем, чтобы укладывать мою вьющуюся шевелюру в прическу. О своих мечтах…Оказывается, мы можем рассказать очень много, если нас просто слушают, а он слушал. Всегда.
А потом я придумала ему имя — Рино. Пройдет еще немало времени, прежде чем я назову его так вслух. Я все больше и больше времени проводила со зверем. Охрана пропускала меня без проблем. Это потом я узнала, что только во время моих посещений он тихо сидел в клетке, а когда я уходила — бесновался, пытался сорвать цепь, тряс прутья решетки, рычал. Рино так и не принял свою неволю, несмотря на то, что не знал свободы. Но она жила внутри него. Он не смирился, никогда не ломался, что бы с ним не делали и как бы не унижали, но на колени не поставили. Физически — да, но не морально. От него веяло гордостью, которая въелась ему в вены. Некоторые рождаются с дикой волей к свободе, будучи рабами. Он не склонял головы ни перед кем. Его ломали так жестоко, как только вообще могли ломать живое существо, а он восставал из пепла еще более строптивым и дерзким, чем был до этого. Но именно благодаря этим качествам Рино выжил в этих условиях. Остальные превращались в бессловесный хлам, а потом и вовсе исчезали. Охранники, наверное, сошли бы с ума, если бы знали, что я сидела на полу у самых прутьев, а он, вцепившись в них пальцами, часами слушал то, что я читала или рассказывала. Иногда мне даже казалось, что он меня ждет. Несмотря на то, что мы не разговаривали, я понимала его эмоции по глазам. Рино называли жутким уродом, монстром, тварью. А мне он казался очень красивым. Как дикий хищник, который томится в неволе. Его мускулистое тело, грация движений, вперемешку с резкостью и молниеносностью завораживали меня. Особенно взгляд. Я видела в нем тысячи оттенков самых разных эмоций и никогда ни одна из них не вызывала во мне страха. Я смотрела на Рино и любовалась его бронзовой кожей, длинными, спутанными, темными волосами, его резко очерченными широкими скулами и ровным носом, чувственными губами и тем, как они иногда подрагивали, если он увлеченно слушал очередную историю в моем исполнении. Иногда мне даже казалось, что в его разноцветных глазах блестят слезы или сверкают искры веселья. Он никогда не смеялся и не плакал вслух. А я содрогалась всем телом, если видела на нем новые шрамы. Я мечтала вырасти и забрать его отсюда, чтобы он жил в моем доме и чувствовал себя человеком, чтобы никто и никогда не причинял ему боль. Я эгоистично хотела, чтобы отец нашел другой объект, а Рино отдал мне, все еще не понимая, что само слово «отдать» уже не подразумевает свободу воли, но я была ребенком. Это сейчас я знаю цену свободе и осознаю всю чудовищную жестокость, которую мы проявляли по отношению к тем, кого считали ниже себя.
Единственное, что я могла тогда сделать для Рино — это закатывать истерики, когда во время моих посещений его забирали охранники. Несколько раз мне даже удавалось их остановить, но чаще его уводили. Потом несколько дней меня не пускали к нему. Когда истерзанное тело возвращали в клетку, на нем не было живого места, это я узнаю и увижу потом, спустя годы. А тогда я дико боялась, что однажды он не вернется. Как те, другие, чьи клетки видела пустыми, после того, как их уводили. В тот раз, когда многое начало меняться в моем сознании, в моем отношении к Рино, я бежала за охранниками по снегу, раздетая, в легком домашнем платье и кричала, чтоб его оставили в покое, била здоровенных мужчин маленькими кулаками и тащила на себя тяжеленную цепь. Просто в тот раз я услышала, как они говорили, что, возможно, этих опытов объект не переживет и всеми силами пыталась помешать. Но какие силы могли быть у хрупкого подростка в сравнении с вампирами? Только их страх перед моим отцом. И именно он заставлял их выполнять его приказы, и уж точно не мои.
Меня забрали слуги, насильно увели в спальню. Я заболела. Видимо, простудилась. Человеческие дети очень хрупкие существа. Меня лихорадило, все тело горело, сильный кашель мешал спать, и я задыхалась по ночам. Наверное, это была пневмония. В то время от нее умирали, но, несмотря на то, что я не могла встать с постели, даже приподнять голову, я не переставала думать о Рино. Это были первые зачатки моих чувств к нему. Я начала сильно тосковать. Я мучилась от неизвестности и не решалась спросить у отца, жив ли он. Отец бы не понял. Это было неправильно, постыдно, запретно — спрашивать об объекте. Даже будучи ребенком, я уже понимала, что мои чувства к нему неправильные.
Когда в болезни настал кризис, и отец с матерью долго спорили за дверью моей спальни, я, дрожа всем телом от лихорадки, лежала и слушала, как гремят внизу цепи, слышала рык, и с какой-то болезненной радостью понимала, что он жив, а еще, как бы абсурдно это не прозвучало, тоскую не я одна. Мне стало легче. К утру спал жар, и я пошла на поправку. Меня могли назвать сумасшедшей, а я бы и не осмелилась кому-то сказать о своих догадках. Мне бы не поверили. Объекты не умеют чувствовать, они лживые твари и они хуже животных. Существуют лишь за тем, чтобы над ними издевались и унижали, для этого их создала природа. Я с этим выросла. Меня учили так думать. Но кто сказал, что я была с этим согласна?
Первым делом, когда смогла встать с постели, я пошла к нему. Не пошла, а побежала, на слабых, дрожащих ногах, худющая, почти прозрачная, я перепрыгивала через ступеньку, спускаясь вниз, в подвал, с дико бьющимся сердцем и сумасшедшим желанием наконец-то его увидеть. Мне тогда было тринадцать. Наверное, это тот самый возраст, когда пробуждаются девчоночьи фантазии, первая любовь, мечты. Только если мои сверстницы мечтали о принцах, серенадах под окнами и прогулками под луной, как в красивых романах Вальтера Скотта, я мечтала о том, что однажды дикий зверь на цепи заговорит со мной. Я заберу его далеко-далеко, где никто не узнает, что он заключенный, и мы будем жить вместе. А еще — я не любила Скотта, я любила мрачного Шекспира. Его трагедии, которые заставляли меня рыдать и чувствовать себя живой. Именно их я чаще всего читала ему.