Некоторые недопустимые ситуации воспринимались каждым из нас по-своему. Например, Клод мог знать, что я отправляюсь в поездку и встречусь там с другом. Случалось, что я могла вернуться на день позже, чем собиралась. Значит, он должен был хоть немного страдать, но этого не было заметно. Возможно, он страдал еще до моего опоздания, и чтобы это чувство проявилось, нужен был только какой-то предлог — оправдание, а возможно, и нет. Неважно, что было тому причиной — мое бессознательное сопротивление нашей свободе или же ошибка, которую я, вероятно, допустила своим опозданием, но я в таком случае нарушала договор, границы которого так и не были установлены. Предполагалось, что свобода будет обязательным условием, но ни одно соглашение, ни сформулированное, ни негласное, не определяло ее пределы. Поэтому причины страдания, которое испытывал Клод, так и оставались неясными. Он мог его выразить, лишь доставляя мне физическую боль, холодно, почти обдуманно; я ни разу не видела выражения гнева на его лице. Он, скорее, сосредотачивался, нанося удары не целясь, но с точностью до миллиметра, прибегая к своего рода таблице соотношения боли моральной и телесной, которую хранил в глубине души. Но в других случаях эта же реакция могла быть вызвана совершенно иными обстоятельствами. Поскольку, на мой взгляд, было трудно определить, нарушила ли я запрет, с его стороны это было чистым произволом. В конце концов, эти сцены, когда мы обменивались словами или жестами, которые давали все больше прав каждому из нас, уже не имели никакого значения, словно мы внезапно прервали спектакль, подчинившись режиссеру, крикнувшему «стоп!»; они никоим образом не влияли на мое дальнейшее поведение.
Я же, по крайней мере дважды, наблюдала, как Клод испытывал очень сильное влечение к другой женщине. Вызванные этим потоки слез и обвинений с моей стороны никогда не были спровоцированы страхом, что нашим отношениям что-то угрожает. И снова его поведение оставалось для меня загадкой, особенно когда случалось, что его желание не может быть удовлетворено. Я была потрясена, что он обнаруживал свою слабость, ведь обычно он был так уверен в себе, его боль действовала на него парадоксально — он лишь больше внутренне замыкался. Я, словно недоверчивый зритель, присутствовала при колдовском ритуале: я не только не знала правил, но и само действие не было на меня рассчитано. Неважно, являлась ли я сама или кто-то другой объектом желания Клода, но я утратила способность объяснить его поведение и видела в его поступках лишь проявление чувства собственничества, одного из самых примитивных, заложенных в раннем детстве, но способного проявляться намного позднее и определять характер многих молодых людей. Впрочем, на этом же чувстве зиждилась и моя собственная психология. Ведь то, что я пыталась выразить своими нервными припадками и истериками, когда мое тело становилось уязвимым для эмоций, не нашедших вербального выхода, было не что иное, как фрустрация, подкрепленная нарциссизмом.
Каждый раз Клода привлекали исключительно красивые девушки. Впрочем, опьянение сексуальной свободой развило во мне ощущение неограниченных возможностей собственного тела. Я не сомневалась в том, что могу использовать все его возможности в любых ситуациях с таким количеством партнеров, какое мне встретится. Если бы мне дано было понять, что эта уверенность кроется не во мне самой, тогда, возможно, я сравнила бы свое состояние с джазовой импровизацией некоторых пианистов, таких как Сесиль Тейлор или Сан Ра, которые не довольствуются вибрацией струн своих инструментов, а извлекают звуки из деревянного корпуса, вовлекают в игру какие-то неожиданные предметы или даже публику… Тело могло так и не встретиться с преградами, с которыми сталкивались другие составляющие моей личности. Оно какое-то время компенсировало мою робость в социальных контактах и заполняло пробелы в еще довольно размытых интеллектуальных устремлениях. Так и не сформулировав это для себя, я, должно быть, верила во всемогущество плоти; впрочем, эта мегаломания затрагивала лишь мои представления о собственном теле. К этому примешивалась свобода перемещения в пространстве, куда редко попадали другие женщины, особенно мои ровесницы, и этим я получала еще больше привилегий, как ребенок, который оказывается в центре внимания. Иногда я вынуждена была признаться, что мое тело наталкивается на какую-то преграду, например, не обладая особой красотой, я могла догадаться, что мне предпочли другую (мне хватало ума это понять); но женщина, особенно совсем молоденькая, знает тысячу приемов, как не заметить очевидное в самообмане игры обольщения — и когда мне впервые стало очевидно, что я проиграла, я пришла в отчаяние. Я кусала простыни, в которые заматывалась, рыдая, а некоторые реплики Клода швыряли меня прямиком на ковер.
Оба мы были из породы неразговорчивых. И отсутствие опыта во многом объясняет нашу неспособность не только усмирить свою импульсивность, но и разгадать собственные чувства. Высвобождение тел и желаний шло по нарастающей, не встречая препятствий; малейшая неудача погружала нас в состояние оцепенения. Однако иная сила поддерживала нашу безмолвную решимость.
Переход был не слишком долгим, а препятствия легко преодолимыми, и из мелкобуржуазного мирка западного пригорода Парижа мы очутились в мире искусств Сен-Жермен-де-Прэ. Нам не потребовались ни годы учебы, ни экзамены, ни проверка на эрудицию, ни особые гарантии, а всего лишь некая склонность, Клоду — подкрепленная упорством склонность к предпринимательству, мне — к интеллектуальному труду, и такое же упорство. Вначале мы зарабатывали немного, но это не было преградой ни для нашей деятельности, ни для знакомства с людьми, с которыми нам хотелось общаться, даже если речь шла об известных личностях. Через несколько лет из комнаты прислуги на улице Бонапарта мы переехали в большую буржуазную квартиру в районе Бобур. Потом появилась квартира в Милане. Нельзя сказать, что мы разбогатели, но теперь над головой были высокие потолки, а звук шагов по мраморному полу раздавался эхом в вестибюле нашего дома. Мне уже не требовалось иной реальности, хотелось лишь присвоить себе знаки отличия, подмеченные в журналах или на экране. Девочка, которая грезила над книгой или мечтала у окна, не пропускала ни одного фильма из телесериала, поставленного по «Утраченным иллюзиям», и умела верить в свою звезду, став молодой женщиной, так легко перешагнула порог сцены, о которой мечтала, словно он был из папье-маше, а она всего лишь ждала за кулисами, когда придет ее очередь. Детство и отрочество длятся долго, в это время, словно в полусне, все, что рождается в мыслях, по-настоящему еще не влияет на жизнь, тому виной семейное окружение и школа; наши жесты становятся выразительными, стоит нам вырваться из этой зыбкой пелены; что же касается меня, мне только потребовалось разомкнуть веки. Таким образом, эта абсолютно независимая жизнь в социальной среде — в то время одной из самых притягательных и наименее конформистских — казалась нам не столько наградой, завоеванной ценой долгих усилий, сколько простым осуществлением желаний. Мне ничуть не мешали те мои убеждения, которые вплоть до подросткового возраста я считала религиозными.
Я обожала молитвенники с золотым обрезом, когда начинаешь их перелистывать, страницы слипаются, как запутавшиеся пряди волос, а большой палец оставляет чудную вмятинку на пухлом кожаном переплете. У молитвенника, который мне подарили на конфирмацию, страницы напоминали веер из-за вложенной в него кучи цветных картинок, собранных во время крестин и первых причастий, и с них Иисус прямо и доверительно обращался ко мне. Когда начал формироваться мой литературный вкус, эти книги заняли свое место среди других, а катехизис стал источником удивительных рассказов, из которых я запомнила только то, что если веруешь глубоко и сильно — правда, мне было трудно оценить искренность собственной веры, — то твои чаяния обязательно осуществятся… Поскольку я верила в Бога, то не сомневалась в том, что он уготовил мне особую миссию. Я, например, представляла себе, правда, не совсем отчетливо, что должна совершить некий акт умиротворения. Поскольку мои родители часто ссорились, я вменяла себе в задачу воскресить между ними любовь, а кроме того, безраздельно посвятить себя служению другим, дабы вывести их на путь милосердия и взаимопонимания; поэтому я воображала, что буду жить в абсолютно гармоничном мире. Но это устремление к святости было, видимо, лишь одним из способов подготовить себя к жизни героинь, тех, что населяли страницы моих мирских книг.
Затем присутствие Бога в моей жизни отошло в тень. Возможно, что в моем сознании уверенность в моей избранности Им подготовила и предвосхитила фантазию, о которой я говорила выше — взгляд незнакомца, способный выделить из толпы того или ту, чей скрытый талант спасет их от обыденности существования. Позднее, когда я подобным образом, не иначе как усилиями Святого Духа или по волшебству, вошла в свою женскую и профессиональную жизнь, а реальность не чинила препятствий моим мечтам, когда я увидела кажущийся мне гигантским разрыв между уготованным мне будущим, стань я, по желанию матери, учительницей истории и географии или литературы (а она сочла бы это огромным достижением по сравнению с собственным социальным статусом), и средой, где я не только соприкасалась с творческими людьми, но и могла исповедовать практикуемую там свободу мысли и нравов, — казалось, открывавшей мне безграничные перспективы, — как после всего этого мне было не поверить в свою судьбу?