Я ничего не ответил — так расстроился. Потом он положил мне руку на плечо и сказал: «Такой девочке терять нечего. Она не делает ставку на плавание, а для тебя бег — всё. Тебе и решать». Я оказался в жутком положении — выбор–то был ясен; но ведь я видел её каждый день, и чувства мои вспыхивали с новой силой. Пару дней я отговаривался тем, что предстоит полуфинал; пробежал плохо, но в финал пробился. Я пришёл вторым после новозеландца Мэрфи со слабым временем — 4.02, знал, что могу бежать лучше, но что делать — второй так второй. После забега Сэм сказал: «Вот чего ты добился». И я снова разозлился на него; может, это ты во всём и виноват — вывел меня из равновесия, с девочкой мне всё испортил.
Окольным путём я попробовал узнать у Алана Белла, что он про это думает.
«Лично я, — сказал он, — перед важными соревнованиями всегда воздерживаюсь, но скорее по эмоциональным причинам, а не физическим: ведь если с кем–то переспал, не думать об этом не можешь. Нужно точно знать свою цель. Нужен аскетизм. Спортсмен посвящает тело своему спорту. И плоть надо укротить. Конечно, Сэм за это».
В конце концов всё разрешилось, потому что Джеки — так её звали — решила, что я её избегаю — так оно и было, — и сама стала избегать меня. Честно говоря, я расстроился, но приближался финал, всё время уходило на тренировки, и удавалось о ней не думать. Только после финала она вдруг подбежала, поздравила меня и даже поцеловала. В девчонках это есть — прощать они умеют.
— Поздравляем, Айк! Ты спланировал бег именно так?
— Нет, не так.
Попробуй пробеги так по плану. Какой мощный рывок сделал Бэрк за полкруга до финиша! Сделал меня, как пешехода. Я уже сник, думал — всё. И тут, бог знает откуда, голос Сэма: «Не поддавайся, он блефует!» Сил уже не оставалось, но я стал погонять своё тело, как лошадь. В груди вспыхнула боль, и вдруг вижу: последний поворот, а он впереди всего на ярд, вот мы уже идём вровень, он тяжело дышит, хватает воздух; я уже бегу один, передо мной финишная ленточка, я её разрываю… только бы не упасть, только бы не упасть… Победа!
Как я мог такое планировать? Просто он застал меня врасплох…
Рим, если так можно сказать, поставил нас на место. На нас смотрели, как на варваров, расположившихся лагерем у ворот. Очередная шайка посягателей, с той лишь разницей, что свои копья мы собирались метать в поле.
Многих спортсменов в Олимпийской деревне это отношение задело — они ведь такие легкоранимые. Спортсмен убеждён, что мир вращается вокруг него; он должен быть эгоцентриком, если стремится к успеху, и равнодушие причиняет ему сильную боль. Пожалуй, в Мельбурне я думал иначе, там я рвался к победе и верил, что могу быть первым. Сейчас я могу позволить себе эту роскошь — быть объективным, ведь здесь я всего лишь турист.
Неудивительно, что Рим нас презирает. Я ещё не сталкивался с такой красотой, естественной и исторической, с таким подавляющим господством прошлого. Забеги, заплывы, велосипедные заезды — здесь всё это кажется каким–то малозначащим. Просто удивительно, зачем Олимпиаду вообще решили проводить в Риме, хотя ответ, разумеется, ясен.
Ко всему прочему выбрали август, когда под нестерпимо жарким солнцем всё выглядит ослепительно прекрасным — белый мрамор стадиона на фоне тёмно–зелёных гор. Но Олимпийская деревня похожа на бетонную пустыню. Один велосипедист скончался. Эдакое жертвоприношение. Может, именно этого хотели эти ужасные старики, когда остановили свой выбор на Риме в августе? Может, это была их месть молодым? «Если бы старость могла…»
Во время церемонии открытия все мы стояли на этом славном стадионе, каждая сборная в своей форме, словно на военном параде, а престарелый оратор изливал на нас всякую чепуху — юность мира, любительский спорт, олимпийские идеалы и тому подобная белиберда, — будто генерал перед войском, которое он посылает в бой, а сам сейчас преспокойно вернётся на базу.
Всё же нельзя оставаться беспристрастным — в воздухе носится дух Олимпиады, и убить его не может даже Рим. Возбуждение, высокие надежды, напряжение — всё это ощутимо в Олимпийской деревне.
Я живу в одной комнате с Айком Лоу и Томом Берджессом, а это значит, что у нас всё время Сэм, который столько задирается и философствует, что нет сил терпеть; Том и Айк слишком напряжены — Том такой всегда, Айку уж очень хочется победить. Впрочем, почему нет? Ясно, что каждый стремится к победе, а разговоры об участии — чистой воды болтовня. Разве я не жаждал победы четыре года назад?
Айку ничего не нужно, кроме этой медали, хотя она ничего не символизирует, ни к чему не ведёт. Однажды, когда мы оба отдыхали в постели после полудня, я его спросил: «Айк, тебе нравится заниматься бегом?» Он до этого бесконечно говорил о времени на каждом круге, о том, как перестроить бег на милю к 1500 метрам, о других бегунах и их времени на каждом круге и т. д. Он ответил: «Почему ты спрашиваешь? Конечно, нравится. А тебе?»
Я жалел, что задал ему этот вопрос, — он заставил Айка призадуматься, а ему это было ни к чему. Он сказал: «Всё зависит от забега. Когда всё идёт как по маслу, в тебе словно что–то щёлкает, появляется ощущение силы, тогда ты счастлив. Но бег через «не могу», через болевой барьер — какая тут радость…» Тогда я спросил: «А что такое болевой барьер?» Надо было, конечно, задать такой вопрос Сэму, а не этому бедняге, который как попугай повторяет то, что ему говорят. Айк ответил: «Он возникает, когда боль так нестерпима, что думаешь, будто уже ничего не сделать, — это и есть барьер, и ты силком заставляешь себя бежать вперёд, преодолеваешь его». Я сказал: «Другими словами, воображаемый барьер». И он ответил: «Ну, ясное дело, он только у тебя в голове».
Здесь, в Олимпийской деревне, где римской жаре противостоит почти осязаемое напряжение, я задал Сэму Ди вопрос: «Считаете ли вы, что Айк Лоу способен победить?»
Больше часа мы обсуждали с этим удивительным тренером вопросы силы и стиля, тактики и выносливости, достоинства интервальной тренировки и просто трудного бега, важность техники и решающее значение характера.
Ди пристально смотрел на меня с минуту, а потом сказал: «Айк знает, что может победить. Я тоже знаю. В этом забеге ещё двое истинно верят в себя, рассчитывают на победу. У остальных нет шансов».
Понятно, что он имеет в виду, этот замечательный воспитатель чемпионов, который с одинаковой лёгкостью вызывает к себе любовь и ненависть, чьи эксцентричные выходки часто приводят к стычкам с официальным начальством. Напряжённая атмосфера Олимпиады требует полной уверенности в себе, иначе всё может закончиться крахом. А у Лоу есть эта полная уверенность; ему двадцать два года, в нём сочетается грация и сила, достаточно увидеть, как он выполняет простейшие действия — ест в олимпийском ресторане, пишет письма домой в Лондон, — и сразу приходишь к выводу, что он спокоен, сдержан и психологически подготовлен не хуже, чем физически.
— Да, — ответил он на тот же вопрос, который я задал Сэму. — Знаю, что смогу победить.
Из такого теста и сделаны будущие олимпийские чемпионы.
«Во время Олимпиады твой бег нужен не только тебе. Ты бежишь ради миллионов людей, которые верят в тебя, ради детей, которые захотят быть похожими на тебя, ради взрослых, которые жалеют, что не были похожи на тебя в молодости. Спортсмен значителен не только сам по себе, но важно и то, что он олицетворяет; сегодня его роль важна, как никогда, — в век автоматики и механизации, когда о теле забывают и пренебрегают им. Следя за тобой по телевидению, люди видят и себя: твоя победа — их победа, твоё поражение — их поражение. Ты пример для молодёжи и упрёк тем, кто надругался над своим телом, кто позволяет своей плоти разлагаться. Итак, Олимпиада — это вызов старым и вдохновение для молодых».
Некоторые спрашивают: «Нравится ли вам Рим, что вы о нём думаете?» А я не знаю, что ответить, я только и видел что деревню да стадион. А на вопрос: «Вы согласны, что олимпийский стадион прекрасен?» — я тоже не находил ответа. Прекрасен? В таком плане о нём и не думаешь. Может, он казался бы прекрасным, если бы там ничего не происходило, никого не было — ни шума, ни забегов, если бы тобой не владела одна–единственная мысль.
И с солнцем то же самое. Если приезжаешь в отпуск, солнце — это прекрасно, каждый день жара, загорай сколько влезет. Но если ты бегун и к солнцу не привык, оно превращается в кошмар. Меня то этого чёртова солнца тошнило. Утром просыпаешься и молишь бога — хоть бы пошёл дождь.
А стадион меня просто подавлял. Побывав там три–четыре раза, я стал обходить его стороной, появлялся там только для выступления. Я шёл на тренировочную дорожку или оставался в деревне, хотя иногда это было скучно, даже действовало на нервы, но, по крайней мере, не было этого гвалта, напряжения — ведь туда каждый день набивалось 80–90 тысяч человек, причём итальянцы подбадривали итальянских бегунов, а немцы — немецких. Пожалуй, самыми назойливыми были немцы. У них всё было организовано, сидели они все вместе на одной трибуне. Они то и дело что–то скандировали: «Хой–хой–хой! Хой–хой–хой! Ра–ра! Ра–ра–ра!» Снова и снова, пока ты не начинал сходить с ума.