По складу характера Николай никогда не мог поверить в свою смерть — он всегда находил крупицу надежды, был убежден, что сможет выйти из самого отчаянного положения. Какое-то чудо должно было принести спасение и ему, и его друзьям…
Иногда он говорил себе: «Да ведь это же наивно! Ты веришь в чудо! Кто его совершит?..» И, несмотря на это, продолжал верить.
В тот день по пути на допрос он испытывал особенно тягостную тоску. На весь этаж разносились вопли истязуемых. Эсесовец подталкивал его в спину стволом пистолета. Николай знал: стоит сделать один шаг в сторону — и грянет выстрел. Подобных случаев здесь было не мало. Шаг в сторону назывался «попыткой к бегству». Такой шаг мог быть непроизвольным — после голода, после долгих дней и ночей, проведенных в карцере. За убийство стража не отвечала; в книге протоколов, которую Русевич видел на столе следователя, появлялась стандартная запись: «Убит при попытке к бегству». Впрочем, со слов заключенных Николай знал, что эти объемистые тома протоколов систематически сжигались — человека не стало, но никто не узнает, какие страдания он перенес, и за что убит, и где его могила.
Он пытался стряхнуть с себя безотчетное чувство тревоги и страха, отогнать мучительную тоску. Следовало все же взять себя в руки, сконцентрировать всю свою волю.
Стоя у дверей кабинета следователя в ожидании, пока возвратится один из конвоиров, Русевич смотрел на себя со стороны, как смотрят на постороннего человека. В общем, он имел основания быть довольным собой — нервная дрожь не повторялась, мысль работала ясно, сердце не трогал колючий холодок. «Сейчас я должен быть готов к любым испытаниям, — сказал он себе с твердой решимостью. — Спокойствие! Как медленно открывается дверь…»
Эсесовец толкнул его в спину. Переступив порог, Николай в первые минуты ничего не мог рассмотреть — мощная струя света ударила ему в глаза. Прикрывая их рукой, он попытался оглядеть комнату. За столом сидели двое: один — в сером костюме, другой — в эсэсовской форме. Их лиц Русевич не видел, так как специальная настольная лампа бросала ему в глаза ослепительно яркий сноп света.
Проходили минуты. Следователь и тот, другой, молча разбирали какие-то бумаги, молчал и Николай. Его зрение постепенно привыкло к необычному освещению. Однако странно действовал этот резкий свет: слипались глаза, клонило ко сну, ноги подкашивались от слабости. Вдруг он почувствовал аромат свежеиспеченного хлеба… На высокой тумбочке, стоявшей рядом с ним, он увидел на тарелке толстые ломти хлеба и круг домашней колбасы. Здесь же стояла бутылка лимонада, — по-видимому, она была недавно откупорена, и золотистые искры роились за желтым стеклом.
Русевич был близок к обмороку — его морили голодом и жаждой бессчетные часы. Внезапно мелькнула мысль: а что если схватить этот хлеб, проглотить его, а там пусть делают, что хотят? Но тут же он подумал, что тумбочка поставлена не случайно. Так вот оно что! Его задумали сломить способом самым примитивным… Неспроста же эсесовец с таким любопытством поглядывал на Николая.
— Унтерштурмфюрер вызвал тебя для пустой формальности… — Эти слова произнес удивительно знакомый голос.
Отстранившись на две-три секунды от света, Русевич взглянул на человека в сером костюме. Он узнал Эдуарда Кухара.
Да, сомнений не могло быть — Кухар, сидевший рядом с эсесовцем, участвовал в допросе в роли переводчика!
— Все твои друзья, — продолжал Кухар бесстрастно, — даже Климко и Кузенко, сознались. Они избрали самый правильный путь. Нужно, чтобы и ты подтвердил их показания. После этой формальности вас всех немедленно освободят.
Не басня о «признании» товарищей поразила Русевича — он хорошо знал и Ваню, и Алешу. Его поразила та самоуверенность, с которой Кухар пытался повлиять на него.
— Что именно я должен подтвердить? — с напускным безразличием спросил Русевич.
Кухар заговорил с немцем, тот что-то пробормотал, быстро и негромко, с расчетом, чтобы Николай не расслышал вопроса и не успел обдумать ответ.
— В каком месяце вы получили указание собрать всю киевскую команду на хлебозаводе?
Кухар спрашивал с настойчивой поспешностью, будто приказывая так же быстро отвечать. Но теперь Николай окончательно убедился, что его друзья ничего не сказали гестаповцам и те продолжали изыскивать факты, которые могли бы подтвердить связи футбольной команды Киева с советским подпольем.
Унтерштурмфюрер нетерпеливо посмотрел на Русевича и сказал строго:
— Во-первых, речь идет не о футболистах, а о сотрудниках ГПУ. Мы имеем точные данные, что все игроки «Динамо» являются сотрудниками ГПУ.
Кухар обстоятельно переводил каждое слово, хотя Николай, немного понимая по-немецки, и без него уловил смысл вопроса.
— Это чепуха, — ответил он устало. — Кто мог придумать такую чепуху?
Следователь в ярости вскочил из-за стола, неожиданно он попытался заговорить по-русски:
— Чепуха?! Как это — чепуха?! Я вам говорийль без всякий смех! Не устраивайт гумор и сатир. Дурак может верийт баснях, что вы оставалься печ хлеба и играйт футбол! Я вас буду немножко кушайт собаком, — он кивнул на огромного пса, лежавшего у двери, — он очень любийт русский мясо…
— Не думаю, чтобы мои кости представляли интерес для вашего пса и для вас, — с дерзкой веселостью заметил Русевич.
Гестаповец не успел ответить: зазвонил настольный телефон. Небрежно сняв трубку, унтерштурмфюрер вдруг вытянулся, точно по команде «смирно», сухощавое лицо его отразило испуг. С тем же испуганным выражением лица он положил трубку, передал Кухару лист бумаги, на котором были записаны вопросы, и поспешно вышел из кабинета.
Раскуривая сигарету, Кухар заговорил с насмешливым самодовольством:
— Унтерштурмфюрер считает, что мы с тобой, Николай, скорее договоримся «тет-а-тет»… Ну, как бы сказать, строго конфиденциально.
— О чем мы можем договориться?
— Чудак, ты ведь знаешь, что нашим — каюк. Мы-то с тобой ничем им не поможем. Что же, прикажешь подыхать с голоду? Или подставлять лоб под пулю? Мы с тобой еще совсем молоды, и вся наша жизнь впереди.
Видя, что Русевич жмурится от света, он встал из-за стола и убрал лампу.
— А знаешь, бывший приятель, — сказал Николай, — не произносил бы ты этого слова — «наши»! Не говори так — ей-богу, тошно тебя слушать. И еще — «лоб под пулю»… Да кто же будет в тебя стрелять? Разве в мертвецов стреляют? Ты, наверное, знаешь — должен знать, — что такое смерть прежде смерти?
Кухар ударил кулаком по столу, и голос его сорвался:
— Замолчи ты, энкаведист! Значит, не хочешь по-дружески? Лезешь в герои? Нет, ты лезешь прямо в петлю! Хорошо, милейший, я все расскажу им про тебя…
Он снова направил свет лампы на Русевича, выдвинул ящик, из которого тускло заблестела синеватая сталь парабеллума, нервно закурил сигарету. Явно стараясь подавить волнение, Кухар с минуту молчал. Наконец он обдумал фразу:
— Дурак, ты будешь играть в сборной Германии! Ты же мировой вратарь!
Почему-то именно сейчас Русевич отчетливо вспомнил, как горячо выступал Кухар на собрании их спортивного общества примерно за год до войны. Еще тогда Николай отметил, что этот шумный оратор оперировал только избитыми фразами, за которыми не чувствовалось ни собственного мнения, ни горячих чувств. Кто мог бы подумать, что за его выкриками, за его показной общественной активностью скрывался подлый предатель и трус!
Кухар еще не терял надежды уговорить Николая, привлечь его на свою сторону. Дальнейшая судьба Русевича мало его интересовала, но, если бы Николай признался в предъявленных ему обвинениях, если бы он выдал и других, Кухар наверняка получил бы поощрение в гестапо. Решив играть свою роль до конца, он снова заговорил дружеским тоном:
— Я могу тебя спасти. Только я, ты слышишь? И я хочу тебя спасти, пусть ты и не очень этого заслуживаешь. Но ты сам должен подумать о том положении, в котором оказался. Им нужны твои показания. Скажи им, кто посоветовал организовать команду и играть в красных футболках. Назови фамилии болельщиков, распределенных организаторами по секторам…
Русевич не понял.
— Какими организаторами?
— Разве ты не понимаешь какими? Не могла же вся масса народа — без организаторов — так неожиданно, так слаженно скандировать всякие призывы. Здесь же не простачки. Собрание команды у вас перед матчем было?
— А зачем нам собрание? Речи друг перед другом произносить? Помнится, это ты любил громкие речи…
— Вот видишь, ты снова пускаешься на обман. А твои друзья говорили, что такое собрание состоялось.
— Тогда можешь спрашивать у них…
Дверь распахнулась, и вошел унтерштурмфюрер Кутмайстер — чахлый пожилой человек, с изможденным лицом, с подозрительным чахоточным румянцем на щеках. В тюрьме его особенно опасались. Один заключенный рассказывал Николаю, что в прошлом Кутмайстер — рецидивист, взломщик и убийца, что он провел на каторге восемь или девять лет. С приходом нацистов к власти он был освобожден и проявил себя как неудержимый погромщик. Еще в Гамбурге он приглянулся Радомскому, и тот вызвал Кутмайстера в Киев. Здесь, как передавали, он руководил массовыми казнями советских военнопленных.