Ознакомительная версия.
Почему-то, однако, это свое между своими менее всего выявлено, понято, обдумано. Всю литературу терзают в клочья безумные страсти влюбленных, среди которых нет-нет да и мелькнут в ярких лучах психоанализа крадущиеся силуэты кровосмесителей. Где же плоть в нежнейшем своем состоянии, родительско-детском — бурном без мути, чистом без пресности?
Или это «свое со своим» слишком уж безмятежно: нет движения, нет трагедии?
Про этот тепленький комочек, про этот единственный запах могу только сказать, что без них мне жизни уже нет — и это, может быть, самое страшное по своей необратимости, что случалось со мной, потому что жизнь уже до самого конца вложена в иное тело и обречена его отдельной судьбе. Пока что эта девочка еще моя, но вот я беру ее на руки, прижимаю к себе — а она тянется в сторону к блестящей люстре, и уже чуть ли не отбивается от меня. И так, пальчик за пальчиком, она будет постепенно все свое у меня отбирать, и к ее пятнадцати-двадцати годам останусь я с пустыми руками и отнятой душой.
А начиналось все безоблачно и счастливо — безоглядным вселением моей души в каждый ее изгиб, волосок, ноготок. Душа потому так и любит новорожденное тело, что оно в наибольшей степени само — душа, чистейшая форма, платоновская идея, еще не запятнанная воплощением, воспитанием, приспособлением к земным условиям. И вот родительская душа, едва завидев его, сразу проникается им, вселяется во все эти пяточки, локотки, плечики как в собственную плоть и испытывает восторг, исторжение через край. Лишь потом, когда взрослеющий ребенок отдаляется и душа пробует взять себя назад, она постигает весь ужас своей обреченности: никогда уже не найти замены этому телу, которое ей не принадлежит, в котором властвует другая душа.
Как бы ни любили дети своих родителей, в этих последних всегда есть что-то брошенное и забытое. Они уходят в прошлое своими отмирающими телами, исторгнув из себя неумирающее семя, свою бессмертную душу. Тоска родителей по детям — это вековечная тоска по недостижимому, сверхвременному, квинтэссенция мировой романтики. Все, что есть в судьбах безответно влюбленных, безнадежно страдающих, безвозвратно покинутых, — есть и в их судьбе. Кто покинут более, чем станционный смотритель — дочерью? Он не может избавиться от этого наваждения: он любит не чужое, которого много, а единственное, свое.
Эта любовь своего к своему не исключает трагедии, а, напротив, начальной своей безмятежностью раздвигает грядущие ее масштабы. Если изменяет возлюбленная, то это значит, что она вновь стала чужой, какой и была прежде. Но с дитем-то прежде были только ласки, только любовь, безусловная и доступная, как воздух. И вдруг воздух начинает исчезать, оставляя без привычного вдоха. Тут потеря — не возврат к былому одиночеству, а невозможность вечной любви. Я был всем для тебя: нянькой, кормильцем, сиделкой, наставником, я помещал всю тебя на груди — и вот я становлюсь частью: все дальше дробящейся, скучной, привычной, исчезающе малой частицей твоей жизни. Я затерян среди кухонной утвари, меня заслоняют книги, стулья, телевизор… Это низвержение творца: не сознательное богоборчество, а равнодушный атеизм — что может быть трагичнее?
Пусть до этого еще далеко — но потеря тем страшнее, чем крупнее достояние. А больше, чем сейчас, когда ты совсем еще маленькая, тебя у меня никогда не будет. Чем ты меньше, тем больше тебя со мной.
И вот отец пытается повернуть вспять беспощадный к нему ход времени. Он хочет остаться всем для своих детей, каким был для них в детстве. Этой безумной мечтой обуян король Лир — величайший герой и мученик отцовства. Трагедия Лира-отца заключает в себе сущность всех других грандиозных трагедий, ибо он пытается перевернуть сам порядок вещей — стать эпилогом там, где является лишь прологом.
Лир хочет заполнить собой то будущее своих дочерей, где они должны жить уже после него. Для этого ему уже недостаточно быть только отцом — ведь дочерям пришла пора обзаводиться своими семьями. Вот и хочет Лир сменить свой обветшалый статус отца на супружеский и сыновний. Если суждено дочерям превратиться в жен и матерей, то он желает, чтобы они любили его и женской, и материнской любовью — всей любовью, какую вмещает их сердце. Разве нет в таком требовании безукоризненной логики? Отец дает своим детям жизнь со всеми ее дарами: воздухом, светом, простором — вот он и хочет, чтобы его любили и почитали превыше всего. Чего добивается Лир, точно угадывает лукавая Гонерилья:
Вы мне милей, чем воздух, свет очей,
Ценней богатств и всех сокровищ мира,
Здоровья, жизни, чести, красоты.
Я вас люблю, как не любили дети
Доныне никогда своих отцов[6].
Лир требует, чтобы взрослые дочери вечно оставались детьми, находили в нем высшую усладу и замену всему. И не такое уж это надуманное притязание — быть может, эта мания отцовского величия есть вопль той самой природы, которая заставляет иногда животных пожирать в порыве необузданной страсти собственное потомство.
И вот эта сцена отречения от королевских прав, от отцовской власти… Лир ведь не просто отдает — он меняет: свое отцовство, роль которого уже ничтожна в жизни взрослых дочерей, на супружество и сыновство. По сути, он вовлекает женихов своих дочерей в этот сговор для того, чтобы сделать их свидетелями нового брачного союза, вступая в который дочери приносят отцу клятву вечной любви. И потому так возмущает его Корделия, отказывающаяся произнести любовное признание и клятву верности, ибо она воспринимает все это как брачную церемонию, в которой женихи выступают как свидетели, а отец превращается в супруга.
На что супруги сестрам,
Когда они вас любят одного?[7]
Лир проклинает свою младшую дочь — единственную, для кого он остается собственно отцом. Ведь он хочет большего: из старшего — стать ровесником своим дочерям или даже младшим, чтобы жизнь потекла вспять. Шут так и говорит Лиру:
…Ты из своих дочерей сделал матерей для себя,
дал им в руки розги и стал спускать с себя штаны[8].
Так вот к чему приводит это державное упрямство отца, который хочет остаться всем: он становится ничем. Он получает не ласки, как любимый сынок, а розги, как надоедливый пасынок. Время превыше справедливости и не допускает симметричных перестановок. Дочь со временем может стать матерью, но отец уже не может стать сыном. Лир, как трагический безумец, бунтует против этих незыблемых законов. Но в конце концов к нему приходит и трагическое прозрение — и от кого же? От той, которая отказалась любить его больше, чем просто отца. Ценою своей жизни Корделия возрождает в опустившемся бродяге достоинство короля, потому что сохранила в нем отца.
Вот урок каждому отцу, отповедь всем будущим притязаниям на дочь: не ласкайся к ней сыном, не ревнуй ее мужем. Отцовство — урок трагической необратимости и стоического долготерпения: прощание — старость; разлука — смерть. Изо всех видов любви родительская — самая смиренная, ибо предстоящего в ней меньше, чем прошедшего. Трагедия Лира с его обреченным бунтом учит родителей приятию своей все более скромной роли в жизни детей.
И не выражено ли в родительской любви с ее убывающим правом собственности некое изначальное свойство любви вообще как самоотречения и самозабвения? По словам апостола Павла, «любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего…» Это неревнование, нестяжательство, в которых родительская любовь проходит жесточайший искус и аскезу, — не чистейшая ли сущность любви?
Лучшее, что я читал когда-либо о любви, — трактат Владимира Соловьева «Смысл любви». И вот перечитываю его — и не нахожу в себе того восторженного согласия, с каким читал его года четыре назад, когда родительство было еще далеко впереди, а супружество только начиналось.
Соловьев останавливается именно на стадии молодой влюбленности как высшей и самодостаточной в отношениях между мужчиной и женщиной. Любовь в высочайших своих проявлениях: Тристан и Изольда, Данте и Беатриче, Петрарка и Лаура, Ромео и Джульетта, Вертер и Лотта — никогда или почти никогда не завершается браком и не дает потомства, ибо смысл человеческой любви состоит в самораскрытии личности, а не в продолжении рода. Любовь — это встреча двух равных и независимых индивидуальностей, которые, признавая друг за другом абсолютную ценность, отрекаются от животного эгоизма, преодолевают замкнутость своего «я» и делают первый, величайший шаг к отождествлению себя со всемирным и вечным — не только с чужой единичной душой, но и с душой мироздания, с Богом. Родительская любовь, по Соловьеву, не может достигнуть совершенства половой любви, так как она обращена не к свободной душе другого существа, а на свое, на родную плоть, и потому чаще всего есть продолжение и развитие себялюбия.
Ознакомительная версия.