Борис Кригер
СКВОЗНЯК
Сборник
Разношерстной
Прозы
Внутриутробное эссеДрожащий охотник – вот, пожалуй, взвешенное описание моего состояния. Я беспомощен в самых изначальных своих корнях, но внимательно высматриваю добычу. Неважно, что у меня нет очевидного оружия, прицела, курка, стрелы, тетивы, дротика. Ведь для закабаления жертвы вполне достаточно осознанного намерения. Сегодня мне открылось: мир – сплошное надувательство. Я протянул руку и взял первую случайную книгу, а у меня в библиотеке их, кажется, более трех тысяч… Выпало «Под сенью девушек в цвету» Пруста. Я люблю читать эпитафии, потому заглянул в биографию. Дата смерти писателя – восемнадцатое ноября… Вот тут-то окружающий хитроумный мир и просчитался, ведь сегодня именно восемнадцатое ноября и есть. И не стоит вдаваться в дебри проштрафившейся статистики, – вероятность такого совпадения ничтожна настолько, что у меня более нет сомнения: мир – сплошное надувательство. Что я почувствовал, поняв это? Вы знаете – ничего. Мне, в общем, всё равно. Глубинно, разительно, безбрежно всё равно. И пусть в панике носятся по углам взлохмаченные эльфы, оттого что я разоблачил их небрежного хозяина – Санта Клауса ли, Господа Бога ли, просвещенного ли барина Вселенной, – неважно. А важно то, что нечего вешать мне лазанью на нос.
Этот мир – надувательство, и я никто не заставит меня поверить в обратное. Надувательство, и никак не наоборот. С тем же успехом я вполне мог бы отворять двери цветов и краснеть при одной мысли о нежной тычинке. С тем же рвением я мог бы оказаться потерянной девочкой, у которой больше не осталось надежды быть найденной и которая, исплакавшись, обреченно и устало засыпает на холодной земле. Я понимаю, что память дается нам в подарок – безвозмездно на первый взгляд, но постепенно мы начинаем ощущать истинную цену этого подарка. И неважно, сколько имен человек мог бы дать радуге, важно то, что я более не склонен полагать, что Пруст – гениальный автор. Он умер в день, когда мне пришла случайная блажь открыть его книжку. Вот и все, что мне интересно в нем.
И каменное прикосновение нашей всемогущей планеты к моим ступням более не кажется мне следствием всемирного закона обалдения. В запахе льда я не нахожу забытого ощущения простоты и недвойственности мира. Последними крыльями я не бью по опустевшей пыли. Ведьмы охотно заполняют вакансии ангелов и уже не веруют в собственное исправление. А я – назойливый эмбрион, растущий вниз головой в чреве родной женщины. Мне больше незачем питаться твердой пищей и заказывать у собственного повара яйца по-бенедиктински, этот шедевр, возникший именно в результате разоблачения повторяемости наскучившего бытия. Чтобы сотворить этот гастрономический шедевр, в выпечку в форме короны последней императрицы добавляют кусочки розовой плоти свиньи, сверху помещают сваренное в мешочек яйцо без скорлупы и, залив все это голландским соусом, ставят в бездуховную духовку… Мне более не нужны все эти увеселения. Я пуст. Я – не Пруст. Меня питает моя среда. Я веду внутриутробное существование, завоевывая предназначенное именно мне и не принимая во внимание присутствия иных носителей пуповин.
Я – мечтатель, погруженный в шелк околоплодных вод. Я – влажный поцелуй разрумянившегося на осеннем ветру отца. Так ли важно знать, что именно представляет собой наша видимая, подарочная упорядоченность? Несомненность совпадений выдает наличие глубинного сна, в результате которого я сам могу настраивать свое зрение на желаемую остроту: вот предметы молочно-необрисованны, а вот я словно бы удлиняю линзу и получаю четкие очертания растущих изумрудов собственных глаз.
Я – кошка, ожидающая награды за свою пушистость. Я – всполохи пламени собственного рабства. Я – цветник малозначительных слов, из которых наутро вырастает жесткая щетина бытия. Я – бриллиантовый ребенок, чью будущую жизнь уже записали на стелах египетских храмов. Мне всегда казалось, что все древние культуры пропахли запахом одиноких слез. Я твердо решил, что когда появится необходимость, я обязательно буду мочиться сидя, даже если мне выпадет родиться самцом или любым иным эквивалентом рассадника пестиков. В своей будущей жизни я буду заниматься любовью так нежно и так неиздерганно-обстоятельно, что всякий раз, когда природа будет ликующе заглядывать мне в лицо, я буду умиротворенно улыбаться ей в ответ: «Не волнуйся, я не растратил свое семя понапрасну, изливаясь в бесплодные полости… Я все сделал, как ты хочешь. У тебя будет еще много подобных мне сорванцов-футболистов, на которых ты можешь проводить свои неэтичные эксперименты».
Если бы природа подала прошение в современный этический комитет, она никогда не получила бы разрешения на процесс размножения, ибо он в корне неэтичен. Обмен внутренней средой и, хуже того, соками нарушает целостность нашего одиночества, а потому представляет собой образец самого жестокого обращения с человеком. Этим запретом природу зарубили бы на корню. Она рыдала бы в подсобке и утиралась дурно отпечатанными протоколами. Ведь одиночество является главным законом внутриутробного существования.
А как же близнецы? А как же конкурирующие ростки жизни с бессмысленным умножением уже существующих рецептов? Зачем нужны пародии, эти жалкие помахивания недоразвитых фаллосов? Нет, мадам Афродита. Мы обойдемся без соквартирников. Я одинок в своей внутриутробности, как всякий одинок в собственном сне.
Змеиная череда рождений прерывает нашу внутриутробную задумчивость. Что обнаружим мы снаружи этих живых стенок? Очередную революцию с эшафотами, наскучившими даже ей самой? Светлое будущее в ананасовом сиропе? Или просто ветреный мир, в котором селятся прохладные ночи в окружении степенно умирающих лун? Подхалимствующие волны, лижущие пятки любому страннику? Сначала я мучался подобными вопрошаниями, но потом перестал вглядываться в порхающие бабочки парусов. Какая разница, что утаил от нас невидимый, а посему не вполне полноценный кудесник?
В моем потресканном воображении я нанимаю такое количество прислуги, что она давно уже с трудом справляется с обслуживанием самой себя. Во внутриутробном состоянии деньги не имеют значения. Сейчас можно позволить себе все, что потом, в послеутробной жизни, будет сложно обрести. Я предпочитаю нанимать людей разных рас. Что может быть прекраснее сознания, что твое драгоценное существование поддерживается международными усилиями? Меня немного раздражает, что китайцы отказываются понимать мой говор. Они, по всей видимости, считают, что во внутриутробном состоянии не пристало говорить по-китайски. Иногда я настолько перевозбуждаюсь своими нововведениями, что мне хочется побыть одному. Глубинно я понимаю, что я и так один, но зыбкие образы окружающих укоризненно смотрят мне вслед, и я не знаю, куда от них спрятаться. Трудно остаться одному, когда пуповина связывает тебя с другим человеком. Пусть с матерью, пусть с женщиной, пусть с существом бесконечно обжитым, но все же иным, с какими-то своими вкусами и предпочтениями. Когда, например, моя мать занимается любовью, меня порядочно трясет. Что-то тупое и настойчивое колотится мне в затылок, и я твердо решаю: как только соизволю родиться, сообщу всем и вся, что ребеночку неприятно, когда его беспокоят подобным возмутительным образом!
Жаль, что внутриутробность не предполагает наличия окон. Хотел бы я этим жарким возлюбленным заглянуть в глаза. Эти самые украденные у нас окна могли бы скромно и без излишнего кривлянья пролить свет на то, что окружает нашу околоплодность. Говорят, что священные книги очень жестоки. Совокупность насилий и извращений, заключенная в них, вполне могла бы посоревноваться за место в копилке литературных ценностей преисподней. Еще говорят, что пророчества, записанные в священных книгах, – чушь. Более того, утверждают, что пророками вообще называли всего лишь уличных певцов… Просто ошибка в переводе. Ибо сказано в священном тексте: «Он еще немного попророчествовал под звуки арфы», а что именно он напророчествовал – не сказано. Наскоро проглоченные мной ангелы могли бы подтвердить мое предположение, но они проглочены и потому насупленно молчат, рассевшись по углам моего еще несформировавшегося желудка. Одинокие звезды пророчеств прячутся за тенями, отбрасываемыми цветами обветренных поцелуев ночного полета. Падающая волна плотского желания жить разбивается о блеклые намеки забытого возвращения в этот мир невидимых шипов. Сила небес не сулит мне возможности зарыться в всполохи женщины. Я сам являюсь женским началом, ибо пока и, возможно, навсегда составляю единое целое со своей матерью, я, скорее, ее орган, чем отдельный, одетый в костюм плаценты, индивид.