Мадрант отрицательно покачал головой. Это просто так принято, что у мадранта должны быть любимые собаки, любимые ревзоды, любимые рабы. На самом же деле Рредос всего лишь ненавистен ему менее других. Мадрант погладил пса и протянул ему свою левую руку. Огромное животное ласково лизнуло ее. Мадрант может приказать — и пес разорвет первого вошедшего сюда человека. Мадрант прикажет — и пес полезет в костер и заживо сгорит, потому что так приказал мадрант. Ради него этот сильный зверь, который в схватке не уступит и леопарду, может стоять в противоестественной позе столько, сколько заблагорассудится мадранту, потому что так хочется мадранту, верно, Рредос?
Пес вывалил из пасти язык, и Олвис показалось, будто виноватая улыбка мелькнула на его безвольной морде.
Ты видишь, Рредос, что прекрасная чужеземка, слабое и беззащитное существо, выше и благороднее тебя? Она лучше примет смерть, нежели сделает что-либо, противоречащее ее собственной натуре, даже если этого потребует сам мадрант!
А в ушах Олвис звучали совсем иные слова из совсем иной жизни.
(„Сколько ты стоишь, красавица?“)
А теперь попрыгай на задних лапках, Рредос!
(„Нет, дружок, это будет стоить дороже“.)
Ну-ка, покажи, Рредос, прекрасной гостье, как палач Басстио лишает головы тех, кто не согласен с мадрантом!
(„Вот это, дружок, другое дело. Поедем ко мне, или у тебя есть крыша над головой?“)
Не надо, мадрант, издеваться над животным. Прошу тебя, мадрант…
Слышишь, Рредос, разве это издевательство?
Мадрант широко расставил ноги и взмахнул толстой кожаной плетью с железным наконечником. Пес только слегка вздрогнул, приняв страшный удар плетью.
Разве больно Рредосу?
Пес лизнул плеть. Еще один взмах, еще один удар, Рредос продолжал стоять на задних лапах, виляя хвостом, и лишь на миг вспыхнул в его глазах недобрый огонек, но тут же погас.
Лицо мадранта приняло презрительное выражение. Раб обожает своего хозяина, правда, Рредос?
Отвечай! Отвечай! Один из ударов пришелся по передним лапам, и тогда Рредос глухо и сдержанно зарычал.
Раб любит своего господина!
Мадрант вытянул руку с плетью, и пес лизнул ее. Глухое рычание перешло в поскуливание, выражавшее не то преданность, не то боль. Мадрант отбросил плеть в сторону и схватил пса за ухо. И тут Рредос вырвался и кинулся на мадранта. Олвис вскрикнула, но мадрант выставил вперед ногу, и Рредос лизнул ее.
Вот что такое настоящая любовь, Олвис!
Но не боится ли мадрант, что однажды цепь преданности, на которую посажена ненависть, лопнет?
Мадрант усмехнулся. Скорее небо упадет на землю, чем произойдет то, о чем говорит Олвис. Не хватит на всей земле драгоценного металла, из которого будет отлит памятник тому, кто открыто поднимет руку на мадранта. Вот почему мадрант благодарит судьбу за то, что она послала ему свободное существо в облике Олвис („Не разыгрывай принцессу, красавица! Я заплатил тебе столько, что ты можешь обслужить целую когорту вместе с лошадьми!“), но мадрант убьет ее, если почувствует в ней рабыню. Верно, Рредос? Что будет с божественной чужеземкой, если она обманет мадранта, проявив себя жалкой рабыней?
Пес повалился на парапет всем своим громадным телом и, дернувшись несколько раз, превратился в труп.
Браво, Рредос! Ты заслуживаешь возвышенной оды!
Мадрант прославляет тебя и все твое собачье отродье!
Ты ненавистна мне, ставшая доброй, собака!
Рабски покорною сделал тебя твой хозяин
И, усмехаясь довольно, зовет своим другом.
Жалко виляя хвостом, ты его ненавидишь,
Мерзко скуля, со стола принимая объедки.
Острые зубы твои и клыки притупились.
Задние лапы во сто крат сильнее передник.
Пусть же палач две передние вовсе отрубит,
Чтобы они не мешали служить господину.
Ты и рычишь-то на тех, кто намного слабее,
Чья незавидная доля похуже собачьей.
Да и раба своего в человечьем обличье,
Как и тебя, господин называет собакой.
Встань ото сна, напряги свои лапы, собака!
Ночью к обрыву Свободы сбеги незаметно,
Там о скалу наточи свои зубы и когти.
И доберись ты до самого края обрыва,
Чтобы оттуда пантерой на грудь господина
Прыгнуть — и вмиг разодрать его горло клыками,
И распороть его сытое, жирное брюхо,
И утолить свою жажду хозяйскою кровью,
И отшвырнуть эту падаль поганым шакалам,
И возвратить себе гордое имя — Собака!
Олвис как завороженная слушала мадранта. Эти слова и ярость, с которой они были произнесены, поразили ее. Ты мог бы стать поэтом, мадрант. („Я не льщу ему: лесть повышает оплату“.) Ты мог бы выступать на городских площадях, и толпа уносила бы тебя на руках, повторяя и скандируя твои слова. Ты мог бы увести эту толпу за собой на край света, и после смерти имя твое было бы высечено на скалах и памятниках. Ты улыбаешься, мадрант („Напрасно он улыбается, я говорю это вполне серьезно“), а я это говорю вполне серьезно…
Мадрант приподнял правую бровь. Эта женщина даже не знает, насколько она права, но мадрант не может быть поэтом, ибо поэт свободен и независим от мадранта, если он настоящий поэт. И тогда он становится врагом мадранта. Слова, рожденные поэтом, подчиняются только ему, а не мадранту. И если бы мадрант возлюбил поэта как друга своего, то он не был бы мадрантом. И если бы поэт возлюбил мадранта как друга своего, то он не был бы поэтом. И разве не понимает женщина, в чьих жилах течет нерабская кровь, что это истина?
Лицо Олвис вытянулось в недоумении а потом она начала хохотать („Слышал бы это мой покойный папаша!“).
Что смешного в словах мадранта? Разве она не дочь великого вождя?
И Олвис стала хохотать еще больше, и по щекам ее покатились слезы, при виде которых вновь ощутил мадрант болезненный жар отрубленной руки. И мадрант помрачнел. И тогда Олвис перестала смеяться.
Она вдруг приблизилась к мадранту и на какое-то мгновение приклонила голову к его плечу. Это неожиданное прикосновение обожгло мадранта, вызвав внезапную дрожь во всем теле.
Что-то жадно-шакалье почувствовал он в этой дрожи, и что-то ненастоящее в ее потупленном взгляде, и какую-то зависимость от него самого, и отсутствие той самой последней необходимости, когда уже нет другого выхода, когда может быть только так и никак иначе.
И увидел мадрант в проеме дворцового окна похожую на шутовской колпак вершину Священной Карраско и отметил, что струйка зловещего серого дыма не растворяется уже в безоблачном небе, а сворачивается в густое и неподвижное темное облако. И, поклонившись Олвис, мадрант вышел, а она сбросила с себя легкую желтую ткань и нырнула в бассейн („Он действительно начинает мне нравиться, черт возьми!“), а когда выбралась на парапет, почувствовала, что проголодалась…»
Бестиев вникает.
Вернее, пытается вникнуть. Изо всех сил. Он снова закуривает. Он покрывается потом. Он перечитывает несколько раз. Одно и то же место. Он ерзает.
— Чего-то я не пойму. — Это он Ольге Владимировне. — Действие когда происходит-то?
Он нервничает. Он выходит из комнаты.
— Пять тысяч лет назад? — Это уже Зверцеву. — Десять тысяч лет? — Это Свищу. — В какой стране? — Это Сверхщенскому. — В какой стране-то? Я читал Плутарха. Я читал Костомарова. — Это Индею Гордеевичу. — Не было такой страны. В Атлантиде, что ли? — Это Алеко Никитичу. — Так не было никакой Атлантиды-то! — Опять Ольге Владимировне: — Мадрант — кто? Диктатор? Консул? Вождь? — Снова Зверцеву: — А ревзод кто? Не было таких званий! Теперь Свищу: — Я за то, чтоб ясно было. — Шумно выпускает дым в лицо Сверхщенскому: — У Достоевского все понятно. — Откручивает пуговицу на пиджаке Индея Гордеевича: — Руку-то зачем рубить? — Останавливает Алеко Никитича: — Это его мать! Как ее там? Гурринда! — Бедной Ольге Владимировне: — Нет, ты скажи: он ее домогается? — Пристает к идущему с девочкой Гайскому: — Тогда почему он с ней не спит? — Колбаско, который принес новые стихи: — Куймоны — это кайманы? Крокодилы, что ли? — Звонит жене Алеко Никитича: — А зачем в каждом имени сдвоенные согласные? Ставит Вовцу сто граммов: — Она кто? Проститутка? Тогда почему она с ним не спит? — Таксисту, который везет его домой: — Вот ты скажи — ты бы стал руку рубить?..