Потом он пошел к писсуарам, а я взялся за телефон, чтобы произвести доклад. И тут из писсуарной раздается крик полуденного пекари.
Я вбегаю, чтоб узреть следующие виды: Коля стоит перед писсуаром на коленях, а голова у него в нем глубоко внутри.
И орет, скользкая сиволапка, потому что застрял.
Видимо, за водичкой они полезли.
Испить задумали.
Вот тут-то овал и пригодился: по уши влез и ушки назад не пустили.
Я его тяну, а он орет, конская золотуха.
Тогда я бросился и намылил ему уши хозяйственным мылом. И пошла пена.
Я уже наклонился, чтобы понять — из Коли она поперла или все-таки от мыла?
От мыла, слава тебе Господи!
И тут меня как кипятком обдало: он же сейчас в пене захлебнется!
Клиторный бабай!
Корявка ишачья!
Вымя крокодила!
Что ж я наделал, он же сдохнет сейчас!
И я, в полном безумье, нахожу глазами, которые давно на затылке, что-нибудь жирное, например крем для обуви, и, подтянувшись к нему, не выпуская Колю, которого держу за шкирятник, начинаю мазать ему уши этой дрянью, а потом к-э-к дернул!
И Коля выдергивается с таким чавканьем, будто я его у африканского слона из черной жопы достал!
И мы с ним — я сверху, он под ногами — начинаем улыбаться, отводя свои дикие взоры от писсуара, и видим дежурного по училищу; он смотрит на нас не отрываясь.
— Товарищ капитан первого ранга… — выдавливаю я, и дальше у меня воздух кончается, потому что замечаю, что он все-все понимает.
— Когда домоете последнего, — говорит он мне после некоторой паузы, восстанавливающей приличие в позах, — доложите о наличии личного состава.
— И-и-е-есть! — восклицаю я в полном счастии, после чего мне ничего не остается, как сунуть Колю назад в писсуар.
Ах, Коля, Коля…
Коля после увольнения в запас все делал с серьезнейшим неторопливейшим видом, и лицо, которое мы чуть выше вскользь описали, к тому же располагало, благодаря чему и производил он впечатление ответственного человека, но потом вдруг — ах! Трах! И все превращалось в полную ерунду, потому что всплывало, всходило, выпучивалось глубинное природное озорство, и наутро он ничего не помнил, потому что, озорничая, не отложил в уме, потому что оплошал.
А все ему верили: «Как же! Такой человек, он нам обещал».
А Коля не мог обещать, потому что это слово, с самого сарафанного детства, неправильно в себе ощущал.
Это им казалось, что он им обещал, потому что ситуация и обстоятельства к такому выводу подводили.
Подводили, но не всех.
Колю, например, не подводили.
А под его «обещал» уже где-то договоры заключили и ездили место осматривать.
— Ребята, — говорил нам Коля. — Давайте вместе продавать фальшивый жемчуг.
А я смотрел на него, вспоминал, как я его из писсуара доставал, и мне вдруг становилось жалко Кольку.
Ведь не подлый же он человек.
Ну не дал ему Бог ума, ну разве ж это преступление?
Вот отслужил он двадцать пять лет на подводных лодках и вышел оттуда целокупным идиотом, но ведь он и раньше был не Лукреций Кар?
Куда ж его теперь применить,
прилепить,
примандить,
пришмандорить,
прищепить,
прикупить,
прислюнявить слегка.
А может, действительно пусть продает свой паршивый жемчуг?
А?
Ведь покупают же его какие-то безумцы? Значит, нужен он, пусть даже с таким акропетическим овалом (не жемчуг, конечно).
Но нам с Бегемотом этого не надо.
Он нам не нужен.
Коля наш.
А Бегемот мне вообще сказал:
— Не тревожь кретина.
И я не стал его тревожить.
Эх, драгоценный мой читатель, знаешь ли ты, как после всех этих воспоминаний хочется жить, дышать, поглощать альвеолами космическую прану, как хочется размножаться, буреподобно семяизвергаясь из семяводов, или хочется вдруг сломя голову побежать с косогора и на берегу уже распахнуть руки и ощутить упругость этого вкусного мира. Или хочется себе придумать эпитафию: «Он ушел, непрестанно оргазмируя!»
Или хочется написать письмо собственной жене, сидящей за пяльцами в соседней комнате:
«Дорогая Дарья!
Сегодня на тебя будет совершено сексуальное нападение!
Готова ли ты к нему?
Я вижу, что не готова, что недостаточно прочувствовала степень ответственности (тачности, жачности, клячности).
Я тебе симпатизирую.
Я помогу тебе максимизировать степень отдачи.
Прежде всего настрой себя мысленно.
Будь строга в движениях и в дыханиях своих будь необычайно ритмична, чтобы, заводя разговоры о члене, все участники описываемых событий не говорили: мы теряем его.
Это важно.
Дарья.
Дорогая.
А потом так приятно приступить к процессу, все привлеченные к которому норовят все попробовать своими спелыми губами, уподобляясь молодым игуанодонам, чьи игры с юными веточками акаций всегда заканчивались поеданием последних, хотя сначала были и вздохи, и нежнейшее скрадывание, и топтание на месте.
А если дело касается груши, что то вянет, то снова наливается, то, как нам видится, самое подходящее для нее нахождение — это нахождение во рту у той, что более всех остальных нам дорога.
Незлобивая моя, простишь ли ты мне эти строки?»
Я еще раз про себя перечитал это письмо, в некоторых местах снабдил его многоточием, после чего испытал чувство полноты.
Полнота как чувство, задумчивый мой читатель, это такое состояние душевных движений, когда нигде не жмет или же не выпирает, как если б, например, у вас порвался носок в ботинке, то есть состоялась в нем дырка, через которую большой палец почувствовал близкую свободу, и никакой силы нет теперь с ним совладать, и при ходьбе теперь приходится все время о нем помнить.
Вот как я представляю себе чувство полноты.
Так что, возвращаясь к нему как к чувству, должен вам заявить, что многие его, по всей видимости, лишены.
— Слушай! — сказал я Бегемоту, собираясь проверить это свое умозаключение. — Давно хотел тебя спросить: как у тебя с чувством полноты?
Тут я должен заметить, что не всегда у нас с Бегемотом сразу же наступает взаимопонимание, некоторое несовпадение мыслительных процессов все-таки налицо.
— Иди ты в жопу, — сказал мне Бегемот, и это не было случайностью. Это и было, как раз тем самым несовпадением, о котором я только что говорил.
После этого меня, как правило, берет оторопь.
— Слушай, ты, — говорю я Бегемоту, — гвоздик с каблука босоножки маминой мандавошки! Меня берет оторопь, а это значит, что я расстроен, лишен жизненных ориентиров. Как же я теперь буду распутывать клубок чувственных, а значит, и нравственных ассоциаций?
Между нами говоря, оторопь — это положение, в котором военнослужащий может пребывать годами. Из нее меня выводит только стишок:
Птичка какает на ветке,
Дядя ходит срать в овин,
Честь имею вас поздравить
Со днем ваших именин!
Выйдя из оторопи, я немедленно набрасываюсь на Бегемота:
— И что это за направление, что за выражение такое — «иди в жопу»? Вот однажды жена известного, но душевно ломкого писателя послала своего мужа в жопу, и он пошел, а потом еще долго-долго из необъятной задницы жены писателя торчали тонкие ноги самого писателя. Его доставать, а он ни в какую.
Не лезет.
Не хочет.
А когда его наконец достали, он всем с горячностью рассказывал о необычайном чувстве тесноты и одновременно теплоты.
«Приют уединения», — говорил он и называл жопу «розочкой-звездочкой».
Спятил человек.
А полковник с кафедры общественных дисциплин? После пятидесяти лет совместной жизни пожелал уважения, пожелал, чтоб жена обращалась к нему на «вы» и «товарищ полковник», а она его послала в жопу, он схватил ружье и выстрелил в потолок.
Увезли по «скорой» в психушку, где он скончался, не выходя из транса, все твердил: «Вы — товарищ полковник! Вы — товарищ полковник!» — а жена с тех пор зажила хорошо: прозрела, порозовела, стала чистить пятки пемзой.
Вот если вы, мамины надои, папин козодой, будете посылать меня куда попало, то я, казус беллини, скорее всего тоже что-нибудь выкину, — закончил я свою отповедь.
Надо сказать, что Бегемот выглядел смущенным, и я, оставив его на некоторое время в этом состоянии, принялся размышлять о том, что, в сущности, в посылании «в жопу» для русского народа есть какая-то особая, недоступная пока для моего понимания изюминка, как раз и вызывающая это смущение.
Видимо, смущает интонация, поскольку интонационно это посылание чрезвычайно богато, то есть каждый раз неожиданно и потому ново.
Вот готовимся мы к зачетной стрельбе: сидим на ПКЗ (несколько офицеров) в каюте и кидаемся в закрытую дверь дротиками — они только появились в продаже, маленькие такие, остренькие-преостренькие, с красными перышками. Мы на двери, прямо поверх политотдельского лозунга — «Ничто! Ни за что! Ни при каких обстоятельствах не может служить оправданием забубённому пьянству!» — расположили мишень и теперь бросаемся в нее дротиками и от возбуждения орем: «Десятка! Девятка!»