Сухой звук осыпающейся земли заставил его повернуться. Боб возвращался, небрежно ступая по раскаленной гальке, — худой, широкоплечий, с лиловым двойным шрамом под ключицей: дача генерала на Морской поверх бетонного забора была обнесена колючей проволокой. Генерал жил в Крыму лишь в августе, и Боб считал, что махровая сирень, тяжело прогибающаяся под восточным ветром, принадлежит всем. Боб остановился над Ларой. Несколько тяжелых ледяных капель из наклоненной бутылки обожгли ей спину. Лара с немым криком повернулась — Боб улыбался своей знаменитой улыбкой: оскаленные зубы, прищуренные глаза. На него оборачивались на набережной даже актрисы из съемочной группы! «Видел придурков? — гозорил Боб. — Солнца им в Крыму не хватает…» Животастые дядьки в настоящих американских джинсах, в майках с иностранными надписями высвечивали раскаленную полуденную набережную огромными лиловыми прожекторами.
Облако наконец отклеилось и соскользнуло в сторону Турции. Марк, мягко вскочив на нош, подтянул плавки и, разбежавшись, прыгнул в воду. Море было как теплое жидкое стекло. Тень электрического ската мягко проплыла под ним. Марк вынырнул, набрал воздуха и круто ушел под воду. Меж обросших синими водорослями скал стояли, дымясь, солнечные столбы. Длинные негритянские ноги Боба взмутили воду над его головой. Лара утопленницей, распустив волосы и вытаращив глаза, опускалась на дно, выпуская изо рта лопающиеся серебряные пузыри. Был слышен глухой стук мотора патрульной лодки.
Вечером, когда крыши поселка и верхушки деревьев все еще полыхали на солнце, а сады уже стояли как на дне, в темном воздухе ночи она поднялась по боковой деревянной лестнице на его чердак. Марк лежал на сеннике, читая страницу за страницей дореволюционный, тусклого золота, словарь Брокгауза. Том был на букву «М», и Марк, вступив в Мальтийский орден, переправился на Мадагаскар, обзавелся двадцатичетырехзарядным маузером и рассматривал высеченный из камня лик
Медузы с прической змеи, когда Лара появилась на пороге. Она была в голубом сарафане с открытой спиной и босиком. Ее русые, начавшие выгорать волосы были зачесаны за уши. Она держала в руках банку с простоквашей и смотрела на Марка, улыбаясь серьезными серыми глазами. «Я вся обгорела. Ты видел?» — сказала она, поворачиваясь спиною. Под скрещенными бретельками сарафана воспаленно горела ее пунцовая кожа. «А здесь?» — сказала она, задирая подол. Под сарафаном на ней ничего не было. На мгновенье у Марка перехватило дыхание. Шум террасы, где Борис Николаевич уже тренькал на своей семиструнке, звякали стаканы и смеялась мать, перекрыл глухой шум крови. Хум-хум-хум — билось огромное сердце в голове. Лара сделала шаг в комнату и, быстро повернувшись, набросила крючок на дверь. «Софья Аркадьевна говорит, что простокваша — самое лучшее от ожогов…»
Она лежала на животе поверх сбитых простыней. Скворцы-пересмешники на все еще освещенном тополе в окне дразнили соседского кота. Марк осторожно размазывал простоквашу по ее горячей спине, стараясь не запачкать сарафан. Кожа была нежной, и при каждом движении руки Марка Лара ерзала всем телом. Бретельки были развязаны и сброшены вниз. Особенно горячими и темными были ее плечи. Марк, стоя на коленях, медленно водил мокрыми ладонями по худым лопаткам и лишь кончиками пальцев по шее — там, где были отбившиеся от зачесанных в пучок волос дымчатые завитки. Его колени и даже голова тряслись. Он сжимал зубы, потому что, как зимою на катке, зубы у него мелко стучали. Простокваша на Лариной спине высыхала моментально. Он начал смазывать спину уже в пятый раз, когда Лара, медленно шурша, повернулась. «Здесь тоже», — сказала она. Какая-то пуговица, что-то натянув, лопнула, сарафан исчез совсем. Марк, больно закусив губу, зачерпнув из банки голубой простокваши, осторожно, словно боясь обжечь или обжечься, коснулся горячей кожи. Лара вздрогнула и, подняв на него глаза, перехватила его мокрую руку и крепко положила ее на совершенно белую с темным соском грудь. Он услышал, как за его спиною в открытом окне с визгом и треском крыльев промчались стрижи. «Здесь тоже», — с запозданием сказала Лара. «Там ничего не обгорело», — шепотом возразил Марк. «Все равно». Ее рука прижимала его руку все сильнее и сильнее, и ее грудь под его пальцами напрягалась, словно росла. Он услышал стрекот вертолета, возвращающегося из долины на заставу, стрекот перешел в ритмичное уханье, в грохот, и в следующий момент рука Лары уже вела его руку по горячему мягкому животу. Не в силах больше держать голову на весу, он уронил ее на подушку рядом с Лариной головой, прижавшись губами к ее шее, с ужасом чувствуя, как нежная шелковистая кожа переходит в нежные, почему-то мокрые волосы, затем был провал, лицо Лары повернулось к нему, ее глаза стали огромными, как тогда, под водою, и она, словно потеряв дар речи, выпучив губы, попыталась выдавить какое-то слово, но только смогла простонать: «А-а-а-а! А-а…»
«Мавр! — прогремело под окнами. — Дрыхнешь, обормот? Давай спускайся. Пора. Слышишь?» Лицо Марка было покрыто потом. Он чувствовал, как щекотный ручеек пота змеится у него между лопаток. Лара смотрела на него невидящим взглядом. Пальцы Марка были в чем-то вроде раздавленных персиков. Персики эти ритмично пульсировали. «Мавр?» Тяжелые шаги начали подниматься по лестнице, остановились.
«Еще!» — прошептала Лара. Ее дыхание было сухим и частым. «Борис! — услышал Марк голос матери. Захвати сверху карты. На тумбочке или же в столике». Шаги начали подниматься опять. Марк попытался высвободить руку, но Лара держала ее с такой жуткой силой, что он перестал сопротивляться. Ее ноги были вытянуты, и вся она ритмично двигалась, вжимая и вжимая его онемевшие пальцы в раздавленные персики. Шаги прошли мимо. Раздался скрип пола в соседней комнате. Лара дышала все быстрее и быстрее. Глаза ее опять закрылись, лицо скорчилось. И странный звук, словно она кого-то ненавидела, родился в ее груди, поднялся к губам, она раскрыла рот и тихо, почти плача, заскулила; тело ее, вздрогнув в последний раз, обмякло. «Ты идешь?» — спросил голос совсем рядом. Марк попытался накрыть Лару, но сарафан и простыни были под нею. В потерявшей свечение заката темноте он видел по ее глазам, что ей всё равно. Удар ноги сбил крючок с двери. Майор Журба стоял, вглядываясь в темноту, светясь белым пятном рубахи. «Чем ты тут…» — начал его уже изменившийся голос. Пошарив по стене, майор нашел выключатель, ослепительно ярко вспыхнула голая лампа под фанерным потолком и тут же погасла. «Ну-ка, — сказал майор, — давай дуй отсюда… Сад пора поливать». И он медленно закрыл дверь за Марком.
Майор был кем-то вроде отчима Марку. Мать то хотела, чтобы они расписались, то обещала Борису Николаевичу, что выгонит его взашей. На что майор всегда одинаково громко, кривя рот и откидывая голову, хохотал. В Москве Борис Николаевич появлялся у них в квартире нерегулярно. Иногда — два раза в неделю. Иногда исчезал на месяц. Иногда — оставался и жил день за днем. Но в Крым, где у Лушиных была дача, он прикатывал на целый месяц. С гитарой, спидолой и своими неизменными шуточками. Марка он звал Мавр. Софью Аркадьевну — Марш, иногда Королевой Марго. Боба — П/О, Племенной Осеменитель. И был страшно доволен.
Дача стояла между сухой солончаковой степью и морем. От шумного дачного поселка их отделяла забирающая в горы неширокая дорога. Дача принадлежала отцу Марка, для которого у майора, несмотря на все протесты матери, тоже была кличка. Отца он называл Еврейским Вопросом. Отец жил на даче осенью или ранней весною, когда поселок был пуст и тих. Он был писателем, но в последние годы его не печатали. Мать говорила — из-за дурацкого характера. Отец, с которым Марк в Москве виделся часто, объяснял по-другому: он хотел уехать. В Израиль. Или в Италию. Он бывал в Италии раньше, ездил с делегациями и просто туристом, и говорил Марку, что ничего лучше в мире нет. «Белла, белла Италия!» — вздыхал он, и глаза его мутнели.
Марк размотал черный резиновый шланг за собачьей будкой и отвернул кран. Шланг вздрогнул и напрягся. Почти невидимая в уже густых сумерках струя зашуршала по листьям. В обязанности Марка входило поливать сад каждый вечер. Комары роились в темно-синем воздухе на открытых местах. Мать жарила картошку, и с кухоньки доносилось шипение масла и шкварок. Сквозь черные ветви корявого миндаля вершина Сююрюк-Кая, последнее освещенное место в округе, полыхала воспаленно-пунцовым. Как Ларина спина.
Мать уже два раза звала майора. Свежие огурцы нарезаны, посыпаны укропом. Сыроватый местный хлеб был накрыт салфеткой. «Борис! — кричала мать, пробираясь между кухонькой и террасой почти на ощупь: сковородка с картошкой в одной руке, пол-литровая банка светящегося в темноте молока в другой. — Бо-о-о-орис! Остынет!» Марк кончил поливать розы и пахнущие цветущим виноградом ирисы и перетащил шланг под лох. Где-то глухо простонала птица, мать подняла голову, вслушиваясь. В сомкнувшейся вновь тишине был слышен лишь густой стрекот цикад. Вода бесшумно лилась из шланга, глинистая земля впитывала ее с трудом. Тихо взвизгнула дверь на втором этаже, и фигура майора показалась на фоне неба. Он постоял, вслушиваясь, на верхней ступеньке лестницы и осторожно стал спускаться. Спустившись, он не повернул к террасе, а по траве, окаймлявшей гравийную дорожку, пошел к калитке. Возле самой ограды остановился, расставил ноги, и послышался легкий журчащий звук. Затем вспыхнула спичка, и майор, с сигаретой в зубах, направился в обход дома к террасе. Марк услышал, как мать что-то спросила, майор ответил и оба они громко рассмеялись. У матери смех был звонкий, рассыпчатый.