Трещит отбой, и вы, отирая пот с лица, чуть не бросаете трубку об стену и спешите выпить стакан воды.
Но вернемся к моему финансисту, о котором я начал было говорить, да чуть было не забыл, увлекшись желанием хорошенько отчитать телефон, этого виновника стольких лишних неприятностей в нашей и без того не особенно приятной жизни.
Как-то раз после обеда я сидел с этим финансистом в его великолепно убранной столовой. Мы закурили сигары. Слуги удалились.
— Вот эти сигары, — начал мой хозяин, — приобретаются мною тысячами и, несмотря на это, обходятся мне по пяти шиллингов за штуку.
— Зато они и хороши, — заметил я.
— Может быть, для вас, — чуть не свирепо буркнул он, сплевывая в сторону. — Вы в какую цену привыкли курить сигары?
Мы были давно уже знакомы. Когда я в первый раз познакомился с ним, его контора ютилась в крохотной полутемной комнатке на третьем этаже одного грязного дома, в тесном, смрадном переулке, близ Стрэнда, теперь исчезнувшем. Сойдясь поближе, мы ежедневно вместе обедали в плохоньком ресторанчике на в Грейт-Портленд-стрит, тратя на это по шиллингу и девяти пенсов. Ввиду такой близости его вопрос не был обиден для меня.
— В последние годы в три пенса, — ответил я. — Сотнями немного дешевле: два пенса и три фартинга.
— Ну да, — подхватил мой собеседник, — и эти дешевенькие корешки доставляют вам ровно столько же удовольствия, сколько мне мои пятишиллинговые. Следовательно, я с каждой выкуриваемой сигарой пускаю на воздух четыре шиллинга и девять пенсов с лишком. Я плачу своему повару двести фунтов в год, между тем мой тонкий обед удовлетворяет меня нисколько не больше, чем в то время, когда он стоил мне всего четыре шиллинга, включая и четверть бутылки кьянти. Или почему, например, мне необходимо ехать в контору и оттуда домой в экипаже, запряженном парой рысаков, а не в омнибусе, который останавливается в нескольких шагах от ее дверей? Когда мне было не по карману ездить даже в омнибусе и оба конца приходилось ежедневно совершать пешком, я был гораздо здоровее. Я теперь раздражаюсь при одной мысли о том, сколько мне нужно было трудиться, чтобы скопить богатство, в котором, однако, не вижу ничего хорошего для себя. Если бы мой обед, который теперь мне стоит в четыреста раз дороже прежнего, во столько же раз доставлял мне удовольствие, то еще был бы смысл в этом, а то что в нем для меня?
Он никогда раньше так не рассуждал, и я с невольным любопытством всматривался в него. Все более и более возбуждаясь, он встал и принялся шагать из угла в угол.
— Отчего я не вложу свои капиталы в двухсполовинойпроцентную ренту? — продолжал он. — Ведь я все-таки буду иметь самое меньшее пять тысяч в год. Ну скажите, пожалуйста, на кой черт нужно человеку больше? И представьте: я чуть не каждое утро твержу себе, что я так и сделаю, однако не делаю. Почему, как вы думаете?
— Не знаю, — ответил я. — Полагаю, вы сами лучше кого другого можете ответить на этот вопрос.
— Да вот подите, совсем не могу! — чуть не рявкнул он, останавливаясь передо мною и колотя себя в грудь. — Не могу, да и только! И я серьезно думал, что вы решите мне этот проклятый вопрос. Ведь вы задались решением загадок, скрытых в человеческой натуре. Впрочем, будучи на моем месте, вы сами поступали бы точь-в-точь так же, как я. Свались вам завтра сто тысяч фунтиков, вы станете издавать большую газету или построите театр, вообще придумаете какую-нибудь глупость, чтобы поскорее ухлопать эти деньги и устроить себе мучение на семнадцать часов в сутки. Не правда ли?
Чувствуя правду его слов, я смущенно молчал, потому что действительно всегда мечтал о собственной газете и собственном театре.
— Да, — продолжал мой хозяин, немного помолчав, — непременно и вы сделали бы так. А если бы мы все работали только для добывания самого необходимого, то завтра же весь Сити мог бы закрыть свои лавочки. Ах, как хотелось бы мне знать, что именно лежит в основе того инстинкта, который толкает нас в денежную сутолоку как бы ради нашей собственной пользы? Что так крепко оседлывает и пришпоривает нас?
В это время вошел слуга и подал хозяину каблограмму от управляющего его австралийскими копями, и он поспешил с нею в свой кабинет, сделал мне знак остаться и не обижаться на его отлучку. Однако когда он вернулся, то выглядел таким расстроенным, что я нашел нужным лучше проститься с ним и уйти.
По дороге домой я перебирал в уме его слова. К чему, в самом деле, этот бесконечный труд? К чему мы каждое утро встаем, умываемся и одеваемся, чтобы вечером снова раздеться на ночь и ложиться в постель? Почему мы зарабатываем деньги на пищу и питаемся для того, чтобы опять работать? Почему, или, вернее, зачем мы живем, имея в виду одну могилу? Зачем выпускаем на свет детей, когда знаем, что и им в конце концов предстоит тоже умереть и быть зарытыми в землю?
На что, в сущности, вся наша борьба, все наши страстные желания, стремления и домогательства? Какое будет иметь значение для будущих веков, чей флаг шире развевался на земле и на морях? А между тем ради этого мы проливали свою кровь. В тот день, когда вновь надвинутся на землю ледники и начнут сковывать всю ее жизнь, кого спасет знание того, кто первый вступил на один из полюсов? Поколением за поколениями устилаем мы землю своими костями; смерть стоит у нас за плечами с самого момента нашего рождения, и ей совершенно безразлично, любим мы или ненавидим.
Но пока кровь бежит еще по нашим жилам, мы надрываем себе сердце и мозг в погоне за призрачными надеждами, которые тускнеют по мере того, как мы думаем, что они осуществляются.
Цветок выбивается из земли, вытягивает из нее нужные ему соки, каждый вечер складывает свои лепестки и спит. Есть и у него нечто вроде периода любви, когда его тянет смешать свою цветочную пыль с пылью другого цветка. После этого он цветет еще ярче и приносит плод, который разносится птицами с места на место. Времена года проносятся над ним, нося то солнечное сияние, то дождь и бурю. Наконец цветок вянет, так и не узнав во время своей короткой жизни цели своего недолгого существования; но до последнего мгновения он был уверен, что не он создан для сада, а сад для него. Коралловое насекомое мечтает в своей крохотной душе, вероятно, изображаемой его крохотным желудком, о своем домишке и о пище. И благодаря этой мечте оно трудится и борется на дне глубоких темных вод, не имея и самого слабого понятия о тех материках, которые создает.
Но для чего все это? Наука нам говорит, что тысячелетиями неустанного труда и борьбы мы совершенствуем расу. Из эфира через обезьяну произошел человек, труд которого должен послужить на то, чтобы уничтожить в человеке животную часть и путем всяческих усилий и страданий достичь ангельского состояния и войти в царство Божие.
Но, опять-таки, для чего все это? Почему это необходимо проделывать в течение целых веков? Почему человек сразу не родился тем всесовершеннейшим существом, которым предназначен быть? Зачем весь ужас и все страдание, предшествовавшие моему появлению на свет? Для чего мое я должно снова появиться как потомок моего настоящего я? Зачем это мое настоящее я должно мучиться, бороться и погибнуть ради моего будущего я, которого сейчас я даже и не знаю? Зачем Создатель, для которого все возможно, нашел нужным заставить человека вырабатываться с таким тяжелым трудом для клеточки?..
Если наше будущее относится к другой сфере, то для чего нам нужна эта планета? Или мы в самом деле, как утверждают некоторые, создаем нечто такое великое, обширное, чего не в состоянии охватить нашим еще слишком несовершенным зрением, — как коралловое насекомое не может охватить того материка, который создает? Или же, быть может, наши страсти и желания — для нас только шпоры, чтобы мы трудились для чего-то необходимого и важного для нас самих в далеком будущем?
Будем, однако, надеяться, что наша окончательная цель еще впереди; оставшееся же у нас позади ровно ничего не стоит, — по крайней мере, все то, что обрисовывается нам сквозь мрак прошедших веков.
В самом деле, что было там?
Со страшным трудом воздвигнутые цивилизации, которые часто одним ударом были уничтожены почти бесследно; верования, ради которых люди страдали и умирали и которые потом оказались ложными; чудное греческое искусство, разрушенное варварами; мечты о братстве, потопленные в крови…
Что же осталось нам, кроме надежды, что, быть может, наш труд сам по себе был целью, которой мы все еще не понимаем. Ведь мы, как дети, все еще продолжаем спрашивать: «К чему эти скучные уроки? На что они нам?» Но настанет день, когда дитя, превратившись во взрослого, начинает понимать, зачем его заставляли долбить «скучные» уроки, и тогда для него все осмысливается. Но этот день может наступить только для того, кто вполне уже окончил школу и вышел в открытое житейское море. И вот когда сделаемся наконец взрослыми и мы, то, быть может, тогда и нам откроются очи на смысл нашего существования.