emp
Но я нечто большее, чем просто «центр поля». Во всяком случае, они так говорят. Я еврей. Нет! Нет! «Я атеист!» — кричу я в ответ. Я — ничто, когда речь заходит о религии, и я не хочу никем быть! Не хочу притворяться тем, кем я не являюсь! Какое мне дело до того, что отцу одиноко, и что он нуждается во мне. Я хочу остаться честным по отношению к самому себе, и потому, уж извините, папа должен проглотить мою измену целиком! И я не намерен сидеть истуканом в ожидании неизвестно чего, должного приключиться с моей матерью, — честно говоря, теперь мне кажется, что вся эта история с гистеректомией была намеренно драматизирована в Р.К., дабы вышибить из меня все скопившееся во мне ДЕР..МО, напугав для этого мальчика до смерти. Всю эту историю затеяли только для того, чтобы, напутав робкого мальчика, вновь превратить его в послушного и беспомощного младенца. И я не нахожу никаких доказательств бытия Божьего, никаких свидетельств благотворительности и добродетельности евреев в том факте, что самый по-чи-та-е-мый человек Нью-арка посидел «целых полчаса» у постели моей мамы. Если бы он вынес горшок или покормил маму с ложечки, то, возможно, это и положило бы начало моим сомнениям — но прийти просто для того, чтобы полчаса посидеть у изголовья больного?! А что в этом такого, мама? Для него, изрекающего цветистые банальности и наводящего ужас на людей, — для него это примерно то же самое, что для меня бейсбол! Ему нравится это! Кому же это не понравилось бы? Мама, равви Уоршоу — толстый, напыщенный, раздражительный мошенник, одержимый самой гротескной разновидностью мании величия, диккенсовский персонаж, стоя рядом с которым на автобусной остановке всякий, кто не в курсе его по-чи-та-е-мо-сти, подумает про себя: «Господи, как же от него воняет табачищем!» И больше про него сказать нечего!
Этому человеку когда-то втемяшилось в голову, что наименьшей языковой частицей, несущей смысловую нагрузку, является слог. Поэтому в каждом слове, произносимом самым по-чи-та-е-мым человеком Ньюарка, — даже в слове «Бог» — содержится не менее трех слогов. Вы бы слышали, какие песни и пляски устраивает этот человек, произнося «Израиль»! Для него это слово — размером с контейнеровоз! А помните его во время моей бар-мицвы? Какой знаменательный день он провел с Александром Портным? Как ты думаешь, мама, почему он называл меня все время по имени и фамилии? Да для того, чтобы произвести впечатление на вас, идиотов, собравшихся в аудитории, как можно большим количеством этих растреклятых слогов. И это сработало! Еще как сработало! Разве ты не понимаешь, мама, что синагога для него — источник доходов, и ничего более. Приходить в больницу и разглагольствовать о жизни (слог за слогом) перед людьми, которые трясутся в своих пижамах в ожидании смерти — это его бизнес. Такой же бизнес, каким для моего отца является продажа страховок. Каждый из них по-своему зарабатывает на жизнь, и если тебе непременно хочется восхищаться чьим-либо благочестием, то будь набожной по отношению к отцу, черт побери, и отвешивай папе такие же поклоны, какие ты отвешиваешь этому толстому сукину сыну, потому что отец действительно работает как вол и не воображает себя заместителем Бога по торговым сделкам. И не растягивает эти чертовы слоги! «Я-а при-вет-ствую-у-у ва-ас в на-ше-е-й си-на-го-ге-е-е!» О, Господи, о гос-спо-ди-и-и, если ты есть, то избави нас от произношения равви! Избави нас от самих равви! Послушай, почему бы тебе не избавить нас от самой религии, хотя бы во имя нашего чувства собственного достоинства? Святый Боже, мама! Об этом знает весь мир, почему же ты об этом не догадываешься: религия — опиум для народа! И если уверенность в истинности этого утверждения превращает меня в четырнадцатилетнего коммуниста, то я — коммунист, и горжусь этим! Да я лучше буду русским коммунистом, чем евреем в синагоге! Именно эту фразу я бросаю в лицо своему отцу. И она становится очередной гранатой, угодившей папе прямиком в живот (на что я и рассчитывал). Извините, конечно, но так уж вышло — я верю в права человека, в те права, которыми в Советском Союзе обладают все люди, независимо от расы, вероисповедания и цвета кожи. Именно мой коммунизм побуждает меня настаивать на том, что я буду обедать вместе с прибирающей в нашем доме по понедельникам негритянкой. Я возвращаюсь из школы, вижу, что она еще не ушла, и заявляю:
— Я буду обедать вместе с ней, мама. За одним столом. И буду есть то же, что и она.
Понятно? Если я буду есть вчерашнее тушеное мясо, то и она будет есть тушеное мясо, а не тунца из консервной банки. И есть она будет не из специальной стеклянной тарелки, которая не впитывает в себя ее микробов, а из обычной посуды. Однако — нет, нет, мама не понимает меня. Что за причуды? Обедать с черномазой! О чем это я говорю?!
— Погоди, она закончит обедать через несколько минут, — говорит она шепотом, встречая меня в коридоре.
Я никогда не поставляю себя выше другого человеческого существа (вне моей семьи, конечно)! Неужто вы не в состоянии хоть немного понять принцип равенства, черт возьми?! Я повторяю: если он еще хоть раз произнесет в моем присутствии слово «ниггер», то я всажу в его чертово сердце настоящий кинжал! Понятно это вам?! Да, от него так воняет после походов по цветным кварталам, что одежду приходится проветривать в подвале, — ну и что?! Какое мне дело до того, что они просрочивают страховки, и папа поэтому близок к помешательству?! Наоборот, это еще один повод для того, чтобы относиться к ним с состраданием, черт побери, — с сочувствием и пониманием; чтобы прекратить третировать нашу уборщицу; чтобы относиться к ней не как к рабочему мулу, лишенному чувства собственного достоинства, а как к человеку! И всех гоев воспринимать как полноценных людей! Понимаете, не всем повезло родиться евреями. Будьте же терпимее к тем, кому повезло меньше, чем нам. Потому что я уже устал, меня тошнит от постоянного: это гойское, то гойское… Все, что плохое — гойское, все хорошее — еврейское! Разве вы не видите, дорогие мои родители, породившие меня, — разве вы не видите, что ваш образ мыслей слегка смаивает на мышление варваров? Что в подобном отношении к этим людям сквозит ваш страх перед ними? Первая пара противоположностей, о которой я узнал в детстве, это не «ночь и день», не «горячее и холодное» — нет: гойское и еврейское! Но теперь, дорогие мои родители, родственники и друзья, собравшиеся здесь по случаю моей бар-мицвы, теперь, идиоты, теперь, узколобые идиоты, — о, как я ненавижу вас за вашу еврейскую узколобость! включая и вас, равви Слог — сегодня я в последний раз бегал а «Пелл-Меллом» по вашему поручению. Вы воняете «Пелл-Меллом» — вам никто об этом еще не говорил? — теперь я вам скажу, что ваши омерзительные и бесполезные категории — это еще не все многообразие мира! Мир отнюдь не исчерпывается ими! И вместо того, чтобы оплакивать четырнадцатилетнего «сами-знаете-кого», отказавшегося посещать синагогу, вместо того, чтобы причитать над тем, кто повернулся спиной к саге своего народа, — почему бы вам вместо всего этого не пролить слезы о собственных душах? Вам, без устали посасывающим эту кислую ягоду религии! Еврей, еврей, еврей, еврей, еврей, еврей! Она уже вылезает из моих ушей, эта сага о страдающих евреях! Соплеменники мои, сделайте мне одолжение: засуньте вы ваше страдающее наследие в ваши страдающие задницы! Так случилось, что я, ко всему прочему, еще и человек!
emp
Но ты еврей, говорит моя сестра. Ты еврейский мальчишка, и ты ведешь себя омерзительно, ты зря сотрясаешь воздух… Я вижу сквозь слезы сестру: она присела на мою кровать и терпеливо объясняет мне, почему я попал в затруднительное положение. Мне четырнадцать лет, а ей восемнадцать. Она учится на первом курсе Ньюаркского педагогического колледжа — большая болезненная девушка, источающая меланхолию каждой порой своего тела. Иногда она вместе с другой большой и скромной девушкой, Эдной Теппер (чтобы у вас сложилось представление о ней, скажу лишь, что груди ее — размером с мою голову), ходит заниматься народными танцами. Этим летом сестра собирается поработать в летнем лагере, организуемом Центром еврейского землячества. Кроме того, я видел ее читающей книжку в мягкой зеленой обложке, под названием «Портрет художника в юности». Вот и все, что я знаю о своей сестре. Ну и еще, конечно, мне знаком размер и запах ее трусов и лифчика. О эти годы смущения! Когда же они кончатся? Хотя бы приблизительно? Скажите, пожалуйста… Когда меня вылечат?!
— Знаешь, — спрашивает меня сестра, — где бы ты был сейчас, если бы родился не в Америке, а в Европе?
— Дело не в этом, Ханна.
— Ты был бы мертв, — говорит Ханна.
— Да не об этом речь, Ханна!