Летом 1991 года группа отчаявшихся национал-патриотов изолировала борца со шнапсом в его резиденции на Черном море и, собравши пресс-конференцию, объявила все, что случилось в фатерлянде после смерти Гитлера, недействительным.
При этом руки у патриотов тряслись.
Ранним августовским утром Штирлиц приехал к Холтоффу и, растолкав, объяснил тому, что – пора. Попросив Штирлица покрепче ударить себя бутылкой по голове, Холтофф вышел в прямой эфир и позвал берлинцев на баррикады.
Через пару дней, подцепив тросами за шеи, берлинцы уже снимали с площадей изваяния фюрера, а свободолюбивый немецкий народ, во главе с активистами гестапо, рвал свастики и громил сейфы в здании ЦК НСДАП.
Разгромив сейфы, демократы-гестаповцы с немецкой аккуратностью жгли документы.
Вернувшийся в Берлин борец со шнапсом рейха уже не застал.
Полковник Исаев сидел в своем любимом кабачке “Элефант”, накачиваясь импортным пивом (своего в Германии давно не было). Задание, которое он дал сам себе полвека назад, было выполнено с блеском – нацистское государство лежало в руинах.
И только одно мучило старенького Максима Максимовича: он никак не мог вспомнить – где раньше видел лицо лидера либеральнодемократической партии фатерлянда, этого болтливого борца за новую Германию, вынырнувшего из ниоткуда и мигом взлетевшего в политическую элиту страны (поговаривали, на деньги Бормана).
Он вспомнил это по дороге домой – и, остановив машину, долго сосал валидол.
Лицо главного борца с гитлеризмом было лицом провокатора Клауса, агента четвертого управления РСХА, собственноручно застреленного Штирлицем под Берлином полвека назад.
Клаус не только выжил, но ничуть не постарел, а только раздобрел на спонсорских харчах – и теперь, не вылезая из телевизоров, уверенно вел фатерлянд к демократии.
Штирлиц выключил зажигание и заплакал тяжелыми стариковскими слезами.
Ars longa, vita brevis est[1]
Много еще неизвестных страниц нашей истории ждут своего часа. Например.
Вскоре после ареста Временного правительства комиссар Антонов-Овсеенко послал двух бойцов, матроса и солдата, сделать опись народного имущества, награбленного царизмом и утащенного им от простых людей в Зимний дворец. Матрос и солдат перекурили (что успел запечатлеть случайно находившийся там же художник Владимир Серов) – и пошли делать опись.
По вине царизма жизнь их сложилась так, что ни писать, ни читать, ни сколько-нибудь прилично себя вести ни матрос, ни солдат не умели. Поэтому, постреляв по зеркалам и поплевав с парадной лестницы на дальность, они начали делать опись по памяти.
– Значит, так, – сказал матрос, бывший за старшего. – Запоминай.
Он внимательно рассмотрел Афину Палладу, стоявшую неподалеку от последнего плевка, и с чувством сказал:
– Су-ука…
– Запомнил, – сообщил солдат.
– Я те запомню, – пообещал матрос. Он постоял, почесал свою небольшую, но смышленую голову и сказал так: – Голая тетка с копьем и в каске. – Затем повернулся и ткнул пальцем в бюст Юлия Цезаря: – Верхняя часть плешивого мужика!
И они пошли дальше. Матрос тыкал пальцем, а солдат, бормоча, запоминал все новые утаенные от народа произведения искусства.
– Голая тетка с копьем и в каске, – шептал он, – верхняя часть плешивого мужика, баба с титьками, пацан с крыльями, голый с рогами щупает девку…
Этот, с рогами, так поразил солдатика, что он забыл все, что было до этого, и они пошли обратно к Афине, и солдат забормотал все сначала…
Как известно, если у каждого экспоната в Эрмитаже останавливаться по одной минуте, то на волю выйдешь только через восемь лет. А если от каждой голой тетки возвращаться к предыдущим, лучше не жить вообще.
В последний раз их видели накануне шестидесятилетия Великого Октября.
Совершенно седой матрос и абсолютно лысый солдат, укрывшись останками бушлата, спали под всемирно известной скульптурой “Мужик в железяке на лошади”.
Все эти годы, не выходя из Зимнего, они продолжали выполнять приказ комиссара, давно и бесследно сгинувшего на одном из причудливых поворотов генеральной линии партии. Они ничего не знали об этих поворотах. Ни фамилия “Сталин”, ни словосочетание “пятилетний план” ничего не говорили им. У них было свое дело, за которое они жизнью отвечали перед мировым пролетариатом…
Служительницы кормили их коржиками, посетители принимали за артистов “Ленфильма”, иностранцы, скаля зубы, фотографировались в обнимку.
Лежа под лошадиным брюхом, солдат как молитву бормотал во сне содержание прошедших десятилетий. Матрос улыбался беззубым ртом: ему с сорок седьмого года каждую ночь снилась одна и та же жертва царизма – голая девка без обеих рук.
Они были счастливы.
Семен Исаакович родился в ночь с 25-го на 26 октября по старому стилю, в том самом году.
Дата рождения немного смущала Семена Исааковича. Он предпочел бы быть ровесником какого-нибудь более интимного праздника, вроде открытия Сандвичем Сандвичевых островов или полета братьев Монгольфьер на монгольфьере, но в ту революционную ночь его никто не спросил, а потом было поздно.
Факт одновременного рождения с советской властью бросил судьбоносный отблеск на земной путь Семена Исааковича. Он не видел Сандвичевых островов, не летал на воздушном шаре – его жизнь принадлежала только Ей.
Всю молодость Семен Исаакович провел в комсомоле; зрелые годы посвятил выполнению пятилетних планов. Он многократно спасал для отрасли переходящие красные знамена и к пенсионным годам до ряби в глазах избороздил пространство между Курском и Хабаровском. Он не видел, как выходит из адриатического тумана Сан-Марко, не слышал, как дышит весенними вечерами Латинский квартал, – но из писем трудящихся в газету “Правда” мог безошибочно извлечь решения грядущего пленума.
Когда он вспоминал свою жизнь, она представлялась ему в виде заброшенной железнодорожной станции с бюстом Ленина в углу, причем Ленин был с трубкой, бровями и родимым пятном одновременно. От нервов Семен Исаакович пил элениум – если элениум удавалось достать.
Таково было влияние советской власти на Семена Исааковича.
Что же до обратного влияния, то это вопрос темный, потому что Семена Исааковича советская власть не видела в упор.
Впрочем, так было не всегда.
Когда-то, в молодости, она любила его. Она приняла его в пионеры и повязала кусочек своего бескрайнего знамени на его тощую шею. Она позвала его за собой – туда, где будут и Сандвичевы острова, и монгольфьеры, и всего этого хватит всем поровну И когда Семен Исаакович первый раз что-то перевыполнил, она вкусно покормила его, и когда он пролил за нее кровь – дала за это медаль.
Но потом с нею случилось то, что часто случается с женщинами в возрасте – ее потянуло на молодых. Она бесстыдно кадрила их, звала вдаль, обещала монгольфьеры и Сандвичевы острова, – а Семена Исааковича просто держала при себе, не разрешая отлучаться. С годами у нее обнаружились склочный характер и тяжелая рука; она не держала слова, она лгала в глаза – и при этом постоянно требовала от Семена Исааковича доказательств его любви.
И он с ужасом обнаружил однажды, что сил любить ее у него уже нет.
Шли годы; он старел, дурнел и терял зубы; одновременно старела, дурнела и теряла зубы она – но, не замечая схожести судеб, все больше охладевала к старику.
Он еще по инерции считал ее своею, но уже вел себя соответственно возрасту, чего не скажешь о былой возлюбленной: она по-прежнему строила из себя целку, крикливо звала вдаль и постоянно перетягивала кожу на лице.
Семена Исааковича, как мужчину строгого и положительного, это раздражало.
Но гораздо больше раздражало его с некоторых пор одно подозрение. А именно: подозревал Семен Исакович, что может кончиться раньше нее – и даже скорее всего, потому что мадам оказалась живучей до полного бесстыдства, а надеяться на добровольный уход в данном случае не приходилось.
И проснувшись в одно среднестатистическое утро, он, давно смирившийся с тем, что никогда не увидит Сандвичевых островов, вдруг вспомнил героя своей юности Павку Корчагина, и остро пожалел себя за бесцельно прожитые годы, и понял с холодной утренней ясностью, что старая блядь попросту надула его, ограбила, обсчитала на целую жизнь.
И тогда Семен Исаакович встал, умылся и пошел в ОВИР подавать документы на развод. Мадам окаменела от обиды и замолчала на целый год, а когда Семен Исаакович напомнил ей о своем твердом желании расстаться, начала громко скандалить.