— А, вот это печальный случай, — сказал мой друг.
— Уж если говорить о привычках, — заметил человек, сидящий в углу, — так я вам расскажу истинную историю, а между тем, я готов держать пари на мой последний доллар, что вы не поверите.
— У меня нет последнего доллара, но я готов поставить полфунта стерлингов, — ответил мой друг, бывший спортсмен.
— Кто будет судьей? Я готов сослаться на ваш суд, — ответил господин, сидящий в углу, и тотчас же начал:
— Он был из Джефферсона, вот этот человек, о котором я вам хочу рассказать. Он родился в городе и в течение 47 лет ни одной ночи не проспал за чертой этого города. Он был очень почтенным господином и говорил, что «хорошая жизнь — значит хорошие привычки». Он вставал в семь часов, молился с семейством в половине восьмого, завтракал в восемь, являлся на занятия в девять, его лошадь подъезжала к конторе в четыре, и он ездил верхом час. Приезжал домой в пять, купался и выпивал чашку чаю, играл с детьми до половины седьмого, одевался и обедал в семь, отправлялся в клуб и играл в вист до четверти одиннадцатого, приезжал домой на вечернюю молитву к половине одиннадцатого и ложился в кровать в одиннадцать.
В продолжении одиннадцати лет он жил так, ни разу не нарушив заведенного порядка. Такая жизнь превратилась в механическую систему. По нему ставились часы в церкви, а местные астрономы устанавливали по нему солнце.
Однажды умер его дальний родственник в Лондоне, индийский купец и бывший лорд-мэр, и оставил ему все, как единственному наследнику. Дело было очень сложное и требовало управления. Он решил оставить своего сына от первой жены, молодого человека лет 24 в Джефферсоне, а самому отправиться со вторым семейством в Англию и надзирать там за индийским делом.
Четвертого октября он отправился из Джефферсона и приехал в Лондон семнадцатого. Он был болен во все время переезда и еле добрался до меблированной квартиры. Двухдневный отдых поднял его на ноги и на третий день вечером он объявил о своем намерении отправиться завтра в Сити, взглянуть на свое дело.
В четверг утром он проснулся в час. Его жена сказала ему, что она не хотела тревожить его, думая, что сон будет для него полезен. Он ответил, что, может быть, это и правда. Во всяком случае он чувствовал себя хорошо, и поэтому встал и оделся.
В первое утро он не хотел браться за дело, не исполнив своей религиозной обязанности, и поэтому они собрали детей и помолились в половине первого. После этого он позавтракал и отправился в Сити, куда приехал около трех часов.
Его репутация пунктуального человека явилась в Сити до его приезда, и поэтому всюду выразили удивление по поводу его позднего появления. Он объяснил в чем дело и назначил на следующий день все свидания с половины десятого. Он пробыл в конторе до позднего часа и затем отправился домой. За обедом он ел очень мало и чувствовал себя дурно весь вечер, объясняя, что потеря его аппетита зависит от того, что он не ездил верхом. На следующий день он проснулся опять в час. Случилось тоже самое, что и в четверг: он явился в Сити опять в три часа.
Чтобы он ни делал в течение целого месяца, он не мог справиться с собою и каждое утро просыпался в час. Каждую ночь он в час отправлялся в кухню и чуть не умирал с голоду. В пять часов утра он засыпал. Ни он, ни другие не могли этого понять. Доктора объясняли это гипнотической невменяемостью и наследственным помешательством.
А между тем его дела страдали, и его здоровье становилось все хуже и хуже. Казалось, что он живет вверх ногами, а у его дня не было ни конца, ни начала; не было времени для упражнений и для отдыха, так как, когда он начинал себя чувствовать лучше, все уже спали.
Объяснение всего этого нашлось случайно в один прекрасный день. Его старшая дочь готовила после обеда уроки.
— Который час теперь в Нью-Йорке? — спросила она, поднимая глаза со своего атласа.
— В Нью-Йорке? — сказал ее отец. — Теперь как раз десять, а разница немного более 4 1/2 часов. Теперь там, стало быть, около половины шестого. Таким образом в Джефферсоне еще раньше.
— Да, — смотря на карту, — сказала девушка: Джефферсон — два градуса западнее.
— Два градуса, — думал ее отец, — а в градусе сорок минут, значит в Джефферсоне теперь…
Вдруг он вскочил на ноги с криком:
— Я понял теперь, понял!
— Что понял? — с беспокойством спросила его жена.
— Теперь четыре часа в Джефферсоне и как раз время для моей прогулки верхом. Вот чего мне и нужно.
Не могло быть никакого сомнения насчет этого. Двадцать пять лет он жил по часам, но это были часы Джефферсона, а не Лондона. Он изменил долготу места, но не самого себя. Привычку четверти века нельзя было изменить по приказу солнца.
Он разобрал вопрос во всех отношениях и решил, что единственным спасением будет возвратиться к старой жизни. Он увидел, что его затруднения были меньше, чем те, с которыми он встречался. Его привычки были слишком сильны, чтобы так приспособиться к обстоятельствам.
Он переставил часы в конторе с трех на десять и оставлял контору в половине десятого. В десять он садился на лошадь и отправлялся на прогулку, а в очень темные ночи брал с собою фонарь.
Весть о нем распространилась по всему городу, и целая толпа народу собиралась посмотреть на его катание. Обедал он в час утра, а затем отправлялся в свой клуб. Он старался найти спокойный, приличный клуб, в котором члены согласились бы играть в вист до четырех часов утра, но за неимением такового, вынужден был присоединиться к небольшому клубу в Сого, где его научили играть в штос. По временам полиция делала обыск в этом клубе, но, благодаря приличной наружности, ему удавалось вывернуться.
В половине пятого утра он возвращался домой и будил семейство, чтобы стать на вечернюю молитву. В пять он ложился и спал как убитый.
В Сити над ним смеялись, но он не обращал на это никакого внимания. Единственной вещью, которая беспокоила его, было то, что в пять часов пополудни в воскресенье ему хотелось пойти в церковь, но службы в церкви в это время не было. Вот это так действительно человек привычки!
Застенчивый иностранец умолк, а мы в молчании стали смотреть в потолок.
Наконец мой друг поднялся, вынул из кармана полфунта стерлингов, положил на стол и, взяв меня под руку, вышел со мною на палубу.
Богу — свечку, черту — кочергу
Неизвестный мистер —?
В ее глубоких, темных глазах сияло приятное изумление, она смотрела то на меня, то на друга, который познакомил нас, с очаровательной улыбкой недоверия, смешанного с надеждой.
Он дал утвердительный ответ и прибавил смеясь: единственный, настоящий, оригинальный.
— Я считала вас всегда солидным, пожилым господином, — сказала она с очаровательным смехом.
А затем низким, нежным голосом прибавила:
— Я так рада познакомиться с вами.
Слова были обыкновенной любезностью, но ее голос действовал как теплая ласка.
— Пойдемте, поговорим, — сказала она, усаживаясь на маленькой козетке и освобождая место для меня.
Я неловко уселся около нее. В моей голове немного шумело, как будто бы я выпил лишний стакан шампанского. Я был в своем литературном детстве.
Маленькая книжка и несколько статей и критик, разбросанных в различных неизвестных журналах, были пока моими единственными работами в текущей литературе, а внезапное открытие, что я был господином таким-то и что восхитительная женщина думала обо мне и рада была меня увидать, приятно щекотало мое самолюбие.
— Так вы, именно вы, написали эту славную книгу, и все эти прелестные вещи в журналах и газетах? О, какая славная вещь быть таким умным!
Она слегка вздохнула и этот вздох проник до моего сердца; чтобы утешить ее, я начал было говорить изысканные комплименты. Но она остановила меня движением веера. Подумав немного, я был очень доволен, что она это сделала, потому что такие вещи лучше выражать другим способом.
— Я знаю, что вы скажете, — засмеялась она, — а потому и не говорите. Кроме того, я не знала бы, как это принять, так как, может быть, вы сказали это сатирически.
Я старался глядеть, как будто бы я мог быть и сатириком.
С минуту она оставила свою руку без перчатки в моей. Если бы она оставила ее еще на минуту, я стал бы на колени перед ней или стал бы на голову у ее ног и тем или другим способом разыграл бы из себя дурака.
— Я не хочу, чтобы вы говорили мне комплименты, — сказала она, — я хочу чтобы мы были друзьями. Само собою разумеется, что по годам я могла бы быть вашей матерью.
По метрике ей, вероятно, было около 32 лет, но на вид ей можно было дать лет 26; мне было 23 и, боюсь, что я был очень глуп для своих лет.
— Но, вы знаете, свет и так отличается от других людей, которых встречаешь, — продолжала она. — Общество так пусто и скучно. Вы не можете представить себе, как мне хочется иной раз уйти от него, познакомиться с кем-нибудь, кому я могла бы показать свое настоящее и кто мог бы понять меня. Приходите когда-нибудь повидаться со мною (я всегда дома по средам) и позвольте мне поболтать с вами, а вы должны посвятить меня во все ваши хорошие мысли.