— Да мы пошутили, — сказал Остап и взялся за гроб.
— Не пущу! — закричала она, отталкивая меня. — Не пущу!
— Успокойтесь ради Бога. Гроб от вас никуда не денется, Остап облизнулся. — Мы же не барышни — конфеты лопать… Нам бы закурить.
— Так что же вы мне сразу не сказали, господи?.. Папе запретили… У него в кабинете… Почти целая коробка сигар… Он все надеялся еще попробовать…
Оставшиеся пролеты лестницы гроб казался нам пушинкой, и мы были готовы расцеловать почившего в бозе за воздержание.
К солидным, душистым, с золотым ободком настоящим гаванским сигарам нам еще добавили огромный лавровый венок.
Но тут Остап вдруг воспылал горячим любопытством к холодному, индифферентному, безвременно ушедшему родителю из родителей, по деликатному выражению скорбящей дщери.
Меня, с драгоценной коробкой в руках и тяжелым жестким венком на шее, Бендер не церемонясь выставил на лестницу.
Я, в ожидании конца импровизированной гражданской панихиды (без проникновенной речи там явно не обошлось), долго пересчитывал стынущими подошвами проклятые ступени, злясь на сигары, тихо шуршащие в постепенно набирающей вес коробке, и ненавидя двухпудовый, шелестящий негнущимися листьями венок. Конечно, я бы мог положить его на санки или прислонить к стене, но мысль, что эту семейную реликвию, эту заслуженную регалию сопрет какой-нибудь зашедший культурно помочиться в подъезд бывший интеллигент, давила камнем. А отправиться в пенаты без Остапа я бы не рискнул даже под страхом смерти.
Наконец я отчетливо услышал звук открываемой двери и не очень отчетливо — прощальный поцелуй.
Когда бодрое высвистывание турецкого марша достигло места моего изнуряющего бдения, я ненавязчиво спросил:
— Мадмуазель тебе понравилась?
— Слишком тоща, не в моем вкусе.
— А чем вы там занимались?
— Запомни, Остен-Бакен, любопытство не порок, но большое свинство… Впрочем, ты имеешь право знать… Она вдохновенно зачитывала мне выдержки из восторженных отзывов современников, а я скрупулезно инвентаризировал единственное достойное внимания из блистательного наследия прошлого лавровые венки. Там еще семь штук различного калибра. И душа моя не успокоится, пока они все не побывают на твоей шее.
— Но зачем нам столько лавров?
— А еще кулинар-любитель! Посоветуйся на досуге со своей чрезмерно пухлой Молоховец о пользе лаврового листа. Самое изысканное кушанье, будь то тушеная крыса или суп из издохшей болонки, для людей, знававших метрдотелей и ананасы в шампанском, не имеет реальной прелести без двух-трех перебивающих даже самый отвратный аромат листиков. Сегодня же мы раздербаним венок на равные части, а завтра… Нет, чуть позднее… Завтра мы без излишней помпы хороним достойного лауреата, а потом…
Дальнейшее я до сих пор вспоминаю с резью в желудке.
Бендер в кратчайший срок превратил не заслуженные нами лавры в устойчиво бьющий продуктовый родник. Молоховец обрела второе дыхание, прочно открывшись на разделе «Кушанья для служителей». Но я теперь безоговорочно верил, что вот-вот потребуются и другие рецепты.
Умело чередуя апетитные подношения и энергичные утешения, Остап уже через неделю овладел вторым венком и нацелился на третий…
Но тут нас принудительно-добровольно мобилизовали в редеющие ряды истощенной неумеренными боями Красной Армии.
С одной стороны, мы нюхнули казармы и муштры, а с другой — неожиданно оказались в теплушке, мчащей нас от агонизирующей (и как только выкарабкалась коммунистическая гидра — на горе прогрессивному человечеству) столицы на хлебную самостийную Украину.
По прибытии, не дожидаясь фронтовых радостей, мы благополучно дезертировали в заснеженную степь, да не одни, а в полном ротном составе, объявленном позже героически сложившем головы во имя социалистического отечества в неравной схватке с оголтелыми хохлятскими бандами.
«В один из веселеньких промежутков между Махно и Тютюником…»
О.Б.
В богатом хатами селе нас чуть не отдубасили веселые усатые хлопцы в широких штанах и барашковых папахах. На крепком хуторе чуть не затоптали трудолюбивые аккуратные немцы-колонисты.
И мы с Остапом, как два холостых волка, разочаровавшиеся в добрых парубках и гарных дивчинах, шли и шли по заметенным снегом шляхам, загодя огибая возможные конфликты и инциденты, помня о мнительности и неразумности «обрезов», об удалом посвисте лихих шашек, об угрюмом чавкающем покалывании замаранных свежим навозом кулацких вил.
Плелись, пока не кончились красноармейские сухари, железнодорожный спирт, вонючая махорка и уворованное сало.
— Выживу — женюсь, — сказал я, проваливаясь по колено в очередную предательскую ямину, забитую снегом.
— Это на ком? — найдя силы на усмешку и помощь мне, спросил Остап.
— Разумеется, на Инге!
— Ответ, достойный не мальчика, но мужа. Давно пора сорвать созревший плод, а то его сорвет другой, более энергичный воздыхатель.
— Она писала, что будет ждать хоть сто лет!
— Думаю, сто лет мы с тобой в условиях, приближенных к гибельным, не протянем, а вот до утра…
И тут, на наше счастье, Бендер заметил впереди какие-то нелепые очертания и тлеющий огонек.
— По крайней мере, обогреемся.
— Зря винтовки на станции выбросили.
— Остен-Бакен, Остен-Бакен… Да нас, наивно вооруженных, уж давно бы закопали на майдане и ни креста, ни звезды не поставили.
— А вдруг там бандиты?
— Сомнительно. Вдали от «железки» им пограбить толком нечего.
— Тоже верно.
— Отложим внутрипартийную дискуссию на следующий раз… Не отставай, жених на выданье!
Едва заметная тропа привела нас к двери, вделанной прямо в срезанный вертикально склон холма. Рядом из узкого оконца сочился тусклый свет.
Бендер, как всегда, решительно долбанул кулаком в крепкое, схваченное железом дерево:
— Эй, люди добрые, есть кто живой?
Мы замерли в ожидании.
За дверью кто-то закряхтел и закашлял.
Воспрявший Бендер сменил кулак на вежливые костяшки пальцев.
— Впустите, Христа ради, обездоленных и обмороженных, безнадежно заплутавших, — взмолился он голосом заблудшей во мраке овцы, отбившейся от стада.
— Изыди, сатана!
Голос из пещеры был тверд и беспощаден.
— Псих, без подделки псих, — зашептал я в ухо озадаченному Остапу.
— Вроде не очень буйный. Ну, укусит разок, зато в тепле, — бендеровский кулак начал совершать амплитуду.
— Так ты с ним подипломатичней, подипломатичней.
— Послушай-ка, любезный, у нас тут случайно с собой мешок ассигнаций, обеспеченных золотом самого Степана Петлюры. Можем запросто поделиться!
Пещера без промедления отозвалась:
— Изыди, сатана!
— А табачку турецкого, с ментолом, не желаете? продолжал вопрошать елейный искуситель. — Полфунта не пожалеем!
— Изыди, сатана!
— Водка «Смирновская», свежеоткупоренная, в граненом запотевшем стакане, без закусона!
— Изыди, сатана!
Я дернул Остапа за рукав:
— Не пора ли ему сменить пластинку?
Бендер временно отступил для совещания на вытоптанную мной запасную позицию.
— Судя по фразеологии, мы напоролись на религиозного отшельника-фанатика.
— Этот ни за что не откроет.
— Надо мыслить.
— Почем опиум для народа? — заорал я сердито, чувствуя, что пустые кишки вот-вот смерзнутся в ледяной смертельный комок. — Старец вшивый!
— Попрошу вас, штабс-капитан, в присутствии женщины не выражаться, — произнес вдруг Остап командирским строгим тоном и отвесил мне разъясняющий пинок.
— Так точно, господин полковник!
— Ваше монашество, поимейте сострадание, — Остап припал грудью к двери. — С нами несчастная женщина. Прекрасная роза, увядающая на пронизывающем ветру.
Отшельник не отзывался.
После повторного инструктирующего пинка я вспомнил роль.
— Шарман, оля-ля! Плезир, оля-ля! — запели мои стынущие губы, и, чтобы произвести более захватывающее впечатление своими амурными прелестями, я принялся вытанцовывать самый похабнейший канкан, задрав полы шинели. — А ба лезом! А ба лезом! А ба лезом!
Но, видно, перестарался.
Пещера отреагировала на мой концертный номер уже осточертевшим: " Изыди, сатана!»
— Кто тебя просил исполнять репертуар неопытной проститутки? — прошептал Бендер, обнимая меня за онемевшие плечи. — Приготовься, Остен-Бакен, сейчас я буду тебя насиловать.
— Это в переносном смысле?
— В самом прямом. Только прошу, не очень сопротивляйся, но кричи как можно громче, по-девственному.
— Постараюсь.
— Тогда поехали, — Остап ловко сшиб меня подножкой, опрокинул на спину и завалился сверху.