— Это не почтовые ящики, это птичьи домики. Ты должен понять этот народ. Немец любит птиц, но он любит аккуратных птиц. Если птицу предоставить самой себе, она совьет гнездо там, где ей взбредется. Это некрасиво, если исходить из немецкого представления о красоте. Кисть маляра гнезда и не касалась, нет ни гипсовой фигурки, ни даже флажка. Свив гнездо, птица продолжает жить и вне его. Она сорит на траву: прутики, объедки червяков и все такое прочее. Она дурно воспитана. Она влюбляется, ссорится с мужем, кормит птенцов — и все это на людях. Немец-домохозяин шокирован. Он говорит птахе:
— Многим ты мне хороша. Смотреть на тебя — одно удовольствие. Поешь ты красиво. Но вести себя не умеешь. Вот тебе ящичек, и складывай туда весь мусор, чтобы я его не видел. Захочется попеть — милости прошу; но чтобы все ваши семейные дрязги из дома не выходили. Сиди себе в ящичке и не мусори мне в саду.
В Германии любовь к порядку впитывается с молоком матери; в Германии младенцы погремушками отбивают часы, и немецкой птичке в конце концов ящичек пришелся по нраву, и она с презрением относится к тем немногочисленным неорганизованным отщепенцам, которые продолжают вить гнезда в кустах и на деревьях. Можете быть уверены: со временем каждой немецкой Птичке будет отведено место в общем хоре. Их разноголосые и неупорядоченные трели раздражают немцев, ценящих единообразие, — в этих трелях нет системы. Любящий музыку немец организует их. Птицу посолиднее с хорошо поставленным голосом научат дирижировать и вместо того, чтобы без толку заливаться в лесу в четыре утра, птицы в точно указанное в программе время будут петь где-нибудь в саду отдыха под аккомпанемент фортепиано. Все идет к этому.
Немец любит природу, но природа в его представлении — это знаменитая Валлийская арфа. Своему саду он уделяет много внимания. Он сажает семь розовых кустов с северной стороны и семь — с южной, и, если они выросли неодинаковыми по размеру и форме, он начинает так беспокоиться, что теряет сон. Каждый цветок подвязывается к колышку. Природная красота цветка теряется, но он доволен, сознавая, что цветок на своем месте и ведет себя прилично. Пруд по краям выложен цинком, и раз в неделю этот цинк снимается, относится в кухню, где и драится до блеска. В геометрическом центре газона (пусть сам газон не больше скатерти, он почти всегда окружен заборчиком) он водружает фарфоровую собачку. Немцы очень любят собак, но собаки эти, как правило, фарфоровые. Фарфоровая собачка никогда не станет рыть в газоне ямы, чтобы спрятать там косточку, и ни за что не разорит цветочную клумбу. С точки зрения немцев, это идеальная порода. По заказу вам изготовят собаку, по всем статьям отвечающую требованиям общества собаководов; но вы можете пофантазировать и заказать нечто уникальное. Скрещивайте любые породы — собаководы стерпят такое кощунство. Вы можете заказать собаку с голубым или розовым окрасом. За небольшую дополнительную плату вам изготовят двуглавого пса.
Осенью в определенный, раз и навсегда установленный день немец пригибает свои цветы и кусты к земле и укутывает их на зиму циновками; весной в определенный, раз и навсегда установленный день он убирает циновки и снова распрямляет цветы. Если случается на редкость дивная осень или на редкость поздняя зима, тем хуже для несчастного растения. Ни один истинный немей не позволит, чтобы заведенный порядок нарушался такой неуправляемой штукой, как Солнечная система.
Из деревьев немец больше всего любит тополь. Другие неорганизованные народы могут воспевать могучий дуб, развесистый каштан, поникший вяз. Немцу все эти своенравные, дурно воспитанные деревья режут глаз. Другое дело тополь. Он растет там, где его посадили, и так, как его посадили. Ему и в голову не придет своевольничать. Ветвиться и поникать ему не хочется. Он растет прямо и строго по вертикали, как и положено немецкому дереву; поэтому немцы потихоньку выкорчевывают все остальные деревья, а на их место сажают тополя.
Наш немец любит природу, но он, подобно даме, считает, что одетый дикарь выглядит приличней. Он любит гулять по лесу — к трактиру. Но тропинка должна быть пологой, на ней не должно быть луж, для чего по сторонам следует провести сточные канавки и выложить их кирпичом, а через каждые ярдов двадцать должна быть скамеечка, на которую можно присесть и вытереть пот со лба, ибо скорее вы увидите англиканского епископа, съезжающего с ледяной горки, чем немецкого бюргера, сидящего на траве. Немцу нравится вид, открывающийся с холма, но ему надо, чтобы здесь были установлены скрижали, указующие, на что смотреть, а также скамейка и столик, за которым он сможет выпить бутылочку недорогого пива и закусить belegte Semmel,[3] который он предусмотрительно прихватил с собой. А если он еще обнаружит на дереве объявление, воспрещающее ему делать то-то и то-то, он почувствует себя на верху блаженства…
Нельзя сказать, чтобы наш немец совсем уж не любил дикую природу, если, конечно, она не слишком дика. Но если уж она покажется ему чересчур дикой, он употребит все свои силы, чтобы приручить ее. Помнится, в окрестностях Дрездена я набрел на живописную узкую долину, выходящую к Эльбе. Тропинка повторяла изгибы горного ручья, который целую милю, шумя и пенясь, бежал меж скал и валунов вдоль берегов, поросших лесом. Очарованный, я шел по тропинке, как вдруг за поворотом наткнулся на толпу рабочих. Их было человек восемьдесят, если не все сто. Они приводили в порядок долину и придавали потоку приличный вид. Все камни, мешающие течению, выбирались, грузились на телеги и вывозились. Противоположный берег выкладывался кирпичом и цементировался. Склонившиеся над водой деревья и кусты, кудрявый виноград и вьющиеся растения выкорчевывались и подрезались. Чуть ниже по течению работы уже были закончены: передо мной предстала горная долина, какой она должна быть с точки зрения немца. Бывший ручей, а ныне широкая медленная река, вяло тек по ровному, засыпанному гравием руслу между двух стен, увенчанных каменными карнизами. Через каждые сто ярдов к воде спускались пологие ступеньки. Берега были расчищены, на место диких деревьев через правильные интервалы были посажены молодые топольки. Каждый саженец был огорожен и подвязан к железному пруту. Местные власти лелеют надежду, что через пару лет с долиной будет покончено на всем ее протяжении и приученные к порядку любители природы смогут беспрепятственно здесь прогуливаться. Через каждые пятьдесят ярдов будет скамеечка, через каждые сто — правила поведения отдыхающих, а через каждые полмили — трактир.
То же самое творится от Мемеля до Рейна. Страну приводят в порядок. Я хорошо помню Верталь. Некогда это был самый романтический ручей в Шварцвальде. Когда я бродил по его берегам в последний раз, несколько сот рабочих-итальянцев в поте лица учили маленького непослушного Вера, как ему себя вести. Там заковывали его берега в камень, там взрывали скалы на его пути, там возводили цементные ступеньки, по которым он может спуститься чинно и без шума.
В Германии не болтают всякую чуть насчет того, что не следует тревожить природу. В Германии природа должна вести себя хорошо, а не показывать детям дурной пример. Немецкому поэту придется не по нраву манера, в какой вода приходит в Ладор. Искристость и серебристость бегущих струй ошарашит его. Он не остановится, зачарованный шумом воды, и не сложит о ней аллитерированных строф, подобно Саути.[4] Он убежит от нее и тут же донесет в полицию. И тогда недолго ей пениться и кипеть.
— Так-так-так, что здесь такое происходит? — суровым голосом представитель власти обратится к воде. — Почему нарушаем? Вы что, не знаете, что это не разрешается? Вы что, не можете низвергаться спокойно? Вы что, не понимаете, где находитесь?
И местные немецкие власти тут же запрячут эту воду в цинковые трубы, пустят по деревянным лоткам, обставят винтовыми лестницами и покажут ей, как в Германии должна низвергаться приличная вода. Аккуратная страна эта Германия.
Мы прибыли в Дрезден в среду вечером и пробыли там до воскресенья.
Можно сказать, что Дрезден — город, привлекательный во всех отношениях; но лучше пожить здесь некоторое время, чем просто посетить его. Его музеи, галереи, дворцы и прекрасные, богатые историческими парками пригороды доставят вам удовольствий на целую зиму, но за неделю вы ничего не успеете посмотреть. Он не столь оживлен, как Париж или Вена, которые быстро приедаются; он, как и все в Германии, очаровывает глубже и надолго. Это Мекка любителей музыки. В Дрездене билет в партер можно приобрести за пять шиллингов, но, к сожалению, после этого вас ни за какие деньги не заставишь высидеть до конца весь спектакль в оперных театрах Англии, Франции или Америки.
Все дрезденские сплетни до сих пор вертятся вокруг Августа Сильного, или, как его окрестил Карлейль, «человека греха», который, согласно народной молве, увеличил население Европы более чем на тысячу человек. Замки, где томилась в заключении та или иная его отвергнутая возлюбленная, имевшая неосторожность претендовать на более высокий титул (говорят, одна томилась там сорок лет, бедняжка!), тесные комнаты, где не выдержало ее исстрадавшееся сердце и она умерла, — их показывают и по сей день. Замки, которым стыдно за столь низменный поступок, совершенный в их стенах, в изобилии разбросаны по окрестностям Дрездена, подобно костям павших на поле брани; большинство историй, которые вам поведает гид, таковы, что «молодой особе», воспитанной в немецком духе, лучше их не слушать. Портрет Августа в полный рост висит в великолепном музее, бывшем Цвингере,[5] который он специально построил для звериных потех, когда горожанам приелись кустарные представления рыночной площади; этот чернобровый, звероподобный мужчина был, безусловно, культурным человеком с развитым вкусом, что часто побеждало в нем низменные инстинкты.