Так и на жизненном пути нет для нас возврата. Хрупкий мост Времени, по которому мы все проходим, с каждым шагом проваливается в вечность. Прошлое ушло от нас навсегда. Оно сжато и убрано в житницы. Оно не принадлежит нам более. Ни одного слова нельзя вернуть обратно, ни одного шага сделать вспять. Поэтому нам, как стойким рыцарям, надо смело пришпорить коня, а не проливать понапрасну слезы о том, чего мы теперь не в состоянии даже припомнить.
С каждой новой минутой начинается для нас новая жизнь. Пойдемте же радостно ей навстречу. Идти нужно, хотим мы того или нет, — так уж лучше пойдемте, устремив взор вперед, чем обратив его в прошлое.
На днях ко мне зашел один знакомый и весьма красноречиво убеждал меня изучить некую чудесную мнемоническую систему, с помощью которой человек никогда ничего не забывает. Не знаю, почему он на этом столь упорно настаивал, разве что я время от времени уношу чужой зонтик да иногда восклицаю посреди партии в вист: «Черт возьми! А я-то все время думал, что козыри — трефы!» Тем не менее я отклонил предложение моего знакомого, несмотря на все преимущества системы, которую он так убедительно мне излагал.
У меня нет желания помнить все. В жизни каждого человека есть много такого, о чем лучше забыть. Вот хоть этот давнишний случай, когда мы поступили не так честно я прямодушно, как, может быть, должны были поступить… это отклонение от прямого и честного пути — во стократ злосчастнее оттого, что нас в нем уличили… Это проявление безрассудства и подлости! Да, но ведь мы понесли наказание, что выстрадали мучительные часы позднего раскаяния, жгучих терзаний стыда, быть может презрения тех, кого мы любили. Так забудем об этом. О всемогущее Время! Своей материнской рукой сними бремя воспоминаний с наших переполненных горем сердец — ведь несчастья подстерегают нас с каждым грядущим часом, а сил у нас так немного!
Но это не значит, что все прошлое должно быть похоронено. Музыка жизни умолкнет, если оборвать струны воспоминаний. Лишь ядовитые травы, а не цветы нужно вырвать с корнем из садов Мнемозины[1]. Вы помните «Духовидца» Диккенса, как он просил забвения и как, когда его молитва была услышана, он умолял, чтобы ему вернули память. Мы вовсе не хотим, чтобы все призраки былого исчезли. Мы бежим только от угрюмых привидений с холодными и злыми глазами. Пусть сколько угодно навещают нас милые добрые тени: мы не боимся их…
Увы, когда мы стареем, мир наполняется призраками. Нам нет нужды искать их по заброшенным кладбищам или спать в уединенных сараях, чтобы увидеть их печальные лица и услышать шелест их одежды в ночи. У каждого дома, каждой комнаты, каждого скрипящего кресла — свой собственный призрак. Они бродят по опустевшим углам нашей жизни, они кружатся возле нас, как сухие листья, подхваченные осенним ветром. Одни из них живы, другие умерли; но кто — мы не знаем. Когда-то мы пожимали им руки, любили их, ссорились с ними, смеялись, поверяли им наши мысли, намерения, надежды, так же как они поверяли нам свои, — казалось, что наши сердца соединены столь неразрывно, что способны бросить вызов жалкому могуществу Смерти. Теперь они ушли, потеряны для нас навеки. Их глаза уже никогда не взглянут на нас, и мы не услышим больше их голосов. Только их призраки являются нам и говорят с нами. Мы видим их не ясно, сквозь слезы. Мы простираем к ним руки, мы жаждем обнять их — и обнимаем воздух.
Призраки! Они с нами ночью и днем. Они идут рядом по шумным улицам, при ярком свете дня. Они сидят подле нас дома в сумерках. Мы видим их детские личики, глядящие на нас из окон старой школы. Мы встречаем их в рощах и на лесных прогалинах, где вместе играли подростками. Тсс… Слышите тихий смех за кустами черной смородины, далекие перекликающиеся голоса на поросших травою просеках? А вон там, мимо заснувших полей, через лес, где сгущаются вечерние тени, вьется тропинка, где я ждал ее в час заката. Но что это? Она и сейчас там, в легком белом платье (таком знакомом!); большая шляпа висит, качаясь, на ее маленькой ручке, золотисто-каштановые локоны спутаны… Пять тысяч миль отсюда! И, вероятнее всего, умерла! Но что из того? Она опять рядом со мною, я могу заглянуть в ее смеющиеся глаза и услышать ее голос…
Она исчезнет у лесной калитки, и я снова останусь один, и вечерние тени поползут через поля, и ночной ветер, стеная, пронесется мимо. Призраки! Они всегда с нами и всегда будут с нами, пока на этой печальной старой планете будут раздаваться рыдания долгих разлук, пока большие корабли будут уходить прочь от родных берегов и холодная земля тяжким бременем будет ложиться на сердца тех, кого мы любили.
Без вас, дорогие тени, мир был бы еще печальнее. Так приходите же к нам и говорите с нами, вы, призраки наших былых привязанностей! Товарищи детских лет, возлюбленные, старые друзья, все вы, смеющиеся юноши и девушки, о, придите к нам, ибо в этом мире нам так одиноко! А новые друзья и новые лица не похожи на прежние, и мы не можем любить их, как любили вас, и не можем смеяться с ними так, как с вами смеялись. А когда мы шли с вами рядом, о дорогие друзья нашей юности, мир был полон радости и света; теперь он состарился, и мы сами устали от жизни, и только вы можете вернуть ему свежесть и блеск красок.
Память — это чародейка, которая вызывает духов. Она подобна дому, где обитают привидения, где неумолчно звучит эхо чьих-то незримых шагов. Через разбитые окна мы наблюдаем скользящие тени умерших и самые печальные из них — это мы сами.
О, эти молодые, светлые лица, сколько прямодушия, честности, чистоты, сколько добрых намерений и высоких стремлений написано на них и как укоризненно смотрят они на нас своими глубокими, ясными глазами!
Боюсь, что у них есть основания огорчаться, бедняги! С тех пор как мы научились бриться, ложь, коварство и неверие вползли в наши сердца, а ведь мы собирались стать великими и добрыми!
Хорошо, что мы не можем заглянуть в будущее. Немного найдется мальчиков четырнадцати лет, которые не почувствовали бы стыда, увидя, какими они будут в сорок.
Я люблю сидеть и беседовать с тем смешным мальчуганом, каким я был много лет тому назад. Мне кажется, что и ему это нравится, потому что он частенько приходит по вечерам, когда я сижу один с трубкой, слушая, как потрескивают в камине горящие дрова. Я вижу его серьезное личико; он смотрит на меня сквозь клубы плывущего вверх душистого дыма, и я улыбаюсь ему; он улыбается мне в ответ, по-старомодному учтиво. Мы дружески беседуем о прошлых временах; случается, что он берет меня за руку, и мы проскальзываем сквозь черные прутья каминной решетки и призрачные огненные пещеры в страну, которая лежит по ту сторону пламени. И там мы снова находим утраченные дни и странствуем по ним. Пока мы гуляем, он рассказывает мне все, что он думает и чувствует. Порою я смеюсь над ним, но тотчас же раскаиваюсь в своем легкомыслии, потому что его это явно огорчает. И к тому же мне следует питать уважение к существу, которое на столько лет старше меня — ведь он уже был мною задолго до того, как я им стал.
Вначале мы говорим немного, только смотрим друг на друга: я — вниз на его кудрявые волосы и голубой галстучек, он — вверх, задирая голову и семеня рядом. И почему-то мне кажется, что его застенчивые круглые глаза не совсем одобрительно смотрят на меня, и он потихоньку вздыхает, как будто чем-то разочарован. Но вскоре его застенчивость проходит, и он начинает болтать. Он рассказывает мне свои любимые сказки, он умеет уже множить на шесть, у него есть морская свинка, и папа ему сказал, что волшебные сказки это просто выдумки! И это очень жалко, потому что ему хотелось бы быть рыцарем и сражаться с драконом и жениться на прекрасной принцессе! Но вот ему исполняется семь лет, и он усваивает более практический взгляд на жизнь и уже предпочитает стать лодочником, чтобы зарабатывать много денег. Может быть, это связано с тем, что он как раз в это время влюбляется в молодую леди из молочной, шести лет от роду (благослови, боже, ее маленькие резвые ножки, какого бы размера они ни были сейчас!). Должно быть, он влюблен очень сильно, потому что однажды он отдает ей свое самое большое сокровище — огромный перочинный ножик с четырьмя заржавленными лезвиями и штопором, который имеет непостижимую привычку действовать самостоятельно и вонзаться в ногу своего владельца. Она — нежное маленькое создание — в благодарность тотчас обвивает ручками его шею и целует его тут же на улице. Но пошлый свет (в лице мальчишки из соседней лавки, который торчит в дверях) ядовито насмехается над этими знаками любви. И тогда мой юный друг весьма серьезно готовится влепить ему затрещину, но терпит неудачу и сам получает затрещину от мальчишки из табачной лавки.
А затем наступают школьные годы с их жестокими огорчениями и веселыми проказами, и радостным гамом, и горькими слезами, падающими на противную латинскую грамматику и дурацкие тетрадки. Именно в школе — я твердо убежден в этом — он на всю жизнь портит себе здоровье, пытаясь постигнуть немецкое произношение, и там же он узнает, какую важную роль отводит французская нация перьям, чернилам и бумаге. «Есть ли у нас перья, чернила и бумага?» — вот первый вопрос, который задает при встрече один француз другому. Как правило, тот, другой, располагает немногим, но говорит, что у дяди его брата есть и то, и другое, и третье. Но первый, оказывается, ничуть не интересуется дядей брата; теперь ему хочется знать, имеет ли эти письменные принадлежности сосед матери его собеседника. «Сосед моей матери не имеет ни перьев, ни чернил, ни бумаги», — отвечает второй, начиная приходить в ярость. «А ребенок твоей садовницы имеет перья, чернила и бумагу?» Тут уж первому некуда податься. После того как он до смерти всем надоел своими расспросами об этих злосчастных перьях, чернилах и бумаге, обнаруживается, что у ребенка его собственной садовницы ничего этого нет. Такое открытие обескуражило бы кого угодно, только не любителя французских грамматических упражнений; на это бесстыднее существо подобные вещи не производят ровно никакого впечатления. Он и не думает приносить извинения, а заявляет, что у его тетки есть банка горчицы.