А к осени у Винни-Пуха дети совсем подросли, летать научились, глаза пучить и лапу сосать. Собрал Винни-Пух детей на кладбище у чучела матери и клятву с них взял: держать свой хуй при себе и в толпе не размахивать, а если уж вынул — еби, пока шапка не свалится, потому что хуй нам даден один, и обращаться с ним надо так, чтобы не было больно и стыдно.
Когда собирали Пятачка в путешествие скорби, когда обряжали, когда хуй знает откуда пьяненький Винни-Пух хуй знает что приволок ебанутого размера и цвета и на горизонтального своего покойника-друга бессмысленными движениями напялить пытался, пока не пнули его по жопе, когда весь лес в триста глоток на четыре раза по отхрюкавшей свинье изревелся, и холодный пятак от поцелуев ненадолго горячим стал, когда Сова безутешная в пятый раз к гробу кинулась и в четвертый раз пьяная промахнулась и в третий раз тупая ебальником об забор, когда сложили Пятачку короткие его ручки, и на левой ручке его именные Кроликовы дорогие часы нашлись, которые Кролик два года бесполезно искал, и когда бросился к гробу злой Кролик, и вот ни на полхуя не было горя в крике его, а одни только бранные, говенные да хуевые выражения, и очень быстро назрел скандал, и очень быстро произошел, и был пиджак новый на Кролике муслиновый из Парижа, а стал рваный и старый, и отпиздили его лопатой за плохие слова, и отхуярили крышкой, и когда Винни-Пух за покойного друга ебучему грызуну чисто так по-медвежьи на единственное яйцо наступил и по-простому так в рот его выебал за плохие слова, и в ухо его за дурные мысли отъеб, и в нос для разнообразия, и вообще как-то так разошелся здоровый и сильный с огромным хуем бурый толстый медведь, что даже Пятачок в гробу слегка покраснел и немножко так по-покойницки засмущался, и свечка в ручках огонечком затрепыхалась и чуть в пизду не погасла на хуй, и медведя в сторону отвели и всем лесом по жопе пнули, по бурой каменной жопе в черных коксующихся штанах, чтобы порядок мудила знал и скорбел как все, вот как Ослик культурный, к примеру, залупа-то у него тоже не из говна слеплена, семьдесят сантиметров у него залупа у спящего да усталого, а у сытого да у пьяного метр сорок в длину и ведро воды на весу держит, и два ведра держит, и кадку держит, и ни одна баба за всю практику не пожаловалась, даже слониха приятно удивлена была и о новой встрече осла просила, однако же добрые люди ведь на похоронах не ебутся, а фуражку к хуям сымают и хором плачут, как будто это их сейчас землей закидают и деревянным крестом законтрят, и поэтому искренне плакал культурный Ослик, и залупа его роскошная от горя сморщилась и до колена трагически не доставала, а Сова поддатая в могилу стаканы уронила, и на нее хуево весь лес смотрел, пока она вся в соплях в могилу спускалась и вся в грязи обратно без стаканов вылазила, и опять обратно полезла, а весь лес ей, дуре, стройным хором "Стаканы, пизда, не забудь!" орал, а ветер-то хуй его знает откуда дунул и хуй его поймешь кого принесло — то ли Винни-Пух до такой степени обносился, то ли тридцать три больших мужика в медвежью шкуру насрали, заштопали и гулять отпустили, и, конечно, к другу своему покойному с причитанием кинулся, обоссался в дороге, поскользнулся и наебнулся, и орал, и вопил, и вообще в целом не соответствовал, и по мягкой жопе его ботинками, кедами, ластами и копытами каждый первый от всей души пизданул, и по крутой траектории на восток, роняя запонки, полетел медведь рекорд дальности побивать, и когда перестал плакать весь лес, и когда подняли на полотенцах ящик с холодной свининой, и начали опускать, и вспомнили про крышку, и собрались забивать — вот только тогда встал Пятачок и всех на хуй послал. Шуток, долбоебы, не понимают!..
Так давно это было, дети мои, что не охуеть бы вам, лета долгия исчисляя. А да повадился злой ебучий Винни-Пух, блядь, медведь по ночам из берлоги вертикально вставать и до ближайшего теплого хлева со коровы многия приходить. Собачке сторожевой сонной хуй откусит и выплюнет, замок хлипкий невъебенным коготком откроет и выкинет, теплую толстую коровку быстрее, чем "еб твою мать" сказать, скушает и — хуй ночевал. А и поел тех коровок он столько, что сказали об конце-то концов мудрые домотканые крестьяне сами себе:
— А не еб же ли мать?! А не ебена ли в рот такую беду на хуй нам дальше в четыре пизды терпеть?! А не ебать ли в сраку такого вора нам, хули, бля, не мужикам, что-ли, рогатиной пиздюка заколоть?!
Ну, хули... Сказано — сделано. Съедено — насрано. Собрали со всей деревни крепкогрудых да длинноруких пизды давателей да ебла крушителей, дали им во длинны, блядь, руки по рогатине по охуенной от сих до сих и велели:
— Чтобы, на хуй, через неделю ни одной медвежьей паскуды в округе не было, молодцы вы мои, а только б яйца медвежии на деревьях болтались, да шкуры вонючие принесите, да зубы хуевы выдрать ко всем хуям, да перед этим пиздов им там наваляйте хороших от опчества, от пристава да от владыки Егория преподобного!
Прям не ебаться, как они цепью-то через лес пошли!.. Вот охуеть прям, как ловко да быстро в наступление побрели, лаптей не жалея, мудьем потея, рогатиной длинной в каждый хуев сантиметр тыча!
А в прокуренной да нетопленной нихуя берлоге маленькая худая свинья в грязное медвежье ухо крях-тела:
— Не то слово — пиздец... Много хуже. Двадцать мордатых пиздецов идут за твоей драгоценной, друг мой плюшевый, жизнью. А как поймают тебя, да как выебут, да как в нос через жопу стального штыря проденут — так и попомнишь слова мои, друга твоего и соратника Пятачка-хряка сына свиного.
А и отвечал ему сытый пердун удачный охотник Винни-Пух, блядь, медведь, сын хуй его знает чей:
— А подь ты на... А хуй те в... А давай еще по стакашку ебнем!
И опять говорил ему дальновидный с посинелыми боками алкоголик Пятачок с одним ухом целым, а другим порванным:
— Быть или не быть — вот в чем пиздец... Ежели не быть, то лежи себе и бзди сколь набздишь, и середь бзда своего через пять минут пропадешь. Бо чую, блядь, шаги быстрые и пиздюлей громыханье! Бо ну его на хуй, товарищ, и отплываем!
Так говорил он, носки поверх обуви, пьяный хуй, надевая, и штаны свои ватные, ханыга, на бледной спине застегнув. И — как смыло хрюшку, едва только в морозном стылом лесу, окая, раздалось:
— Вот берлога ево! Лови ево, робятки! Окружай ево, хлопчики! Продевай его от сраки до носа!
Заворочался нетрезвый медведь, забеспокоился. Шли-шли и пришли большие в харю пиздюлины да по жопе пинки. Зуботычина пришла и рогатина, малый пришел пиздец и большой приперся. Подумал медведь крошечным остатком гулькиного разума своего и решил: ну вот хуй вам! И — высунул. И это, дети мои, был не просто сказки конец, а напросто конец сказочный, ибо не было в лесу дерева длиньше и толще, чем у Винни-Пуха-медведя, блядь, хуй. И это надо было смотреть, чадушки, как пятки сверкали и моча лилася как богатыри крестьянские в испуге диком обратно в страхе неслись. Ибо, говорят люди, каков поп — таков и пись. И ежли вослед за хуем эдаким сам медведюшко вылезти к нам изволит, то быть тебе, Дашка с Машкою, вдовой неутешной слезной, а нам с тобой, Мишка с Гришкою, самым гладким из мокрых мест.
Вот такой он был, Винни-Пух, блядь, медведь, отца-матери сын. А уж теперь какой стал — так это вообще пиздец троекратный!..
Когда купили медведю дудку, и попиздил медведь довольный через весь лес к пещере, где жило эхо — еще никто не знал, что прав был дятел, ох, и прав же был старый, как в воду глядел дятел, и как в воде видел.
— Ебнется наш медведь от этой дудки! — так говорил дятел, и не зря говорил, правильно говорил, мудрый был, дельный, знающий, опытный и разумный, хоть и подтирался не в пример другим редко. И плакали звери вокруг в предчувствии, и рыдали птицы, и стонали рыбы, и проникся в земле крот слепошарый, и наверх выполз, и так говорил:
— Да и хуй с ним! — так он сказал, справедливый подземный крот, старый и вшивый, слепой и грязный, но справедливый и подземный. — Да и хуй с ним, бояре! В смысле, бабы. Ну, то есть, курвы. То бишь... Ну, вы поняли.
— Жалко мишку. Ебнется. — сказала сова, птица ночная и малоизученная, с виду крупная, но без клюва и перьев крошечная. — Или, не дай Господь, охуеет. А охуевший медведь, солдаты — это квадратный километр горя, это вечная память и ай-люли в одном лице, это поминки по оторванным жопам, это печальный ветер в опустелом лесу, это харя об харю, это ногой в живот, это мертвая зыбь, это пиздец, солдаты...
Маленький хорек на пеньке, глупее пробки, пустее бутылки, весь в маму, весь в папу, нищий духом, на слова убогий, и тот промямлил:
— Да-а-а, блядь... Вот ведь, блядь!.. Теперь все, блядь...
И прав был хорек чахоточный. Не сглупила сова. Не ошибся крот. И трижды прав был дятел почтенный, седой и лысый, беззубый и безрукий.