Лярус Гайдамака бросил в бой на главном стратегическом направлении все свои наличные силы: самосвал с Андрюхой, дорожную бригаду из трех безответных баб Верки, Надьки и Любки и двух специально арестованных для этого случая на 15 суток, по заказу Гайдамаки, известных гуляйградских алкоголиков — Семэна и Мыколы, которые напрочь опровергали марксистский постулат о том, что труд создал человека — «праця, тираня, яка на фiг праця, хай москалi працюють». Эти алкоголики с Верой, Надеждой и Любовью в первый день с перепугу укатали метров CTO асфальта и даже воздвигли без подъемного крана у поворота на трассу реголитио-цементную тумбу с выкрашенными бронзой под золото железными солнечными лучами и с железной же золотой стилизованной надписью под старославянскую кириллицу, которая Кириллу с Мефодием в страшном сне не приснилась бы, — буквы, возможно, братья еще признали бы за свои, но ни за что бы не догадались, что означает эта надпись с «ерами» на концах:
РАЙ-ЦЕНТРЪ ГУЛЯЙ-ГРАДЪ
Получилось красиво, ничего не скажешь. Художник-оформитель вместе со сварщиком от души постарались и уже приготовили карманы пошире — за эту художественную халтуру им причиталось вознаграждение с гуляйградского райкома партии. Но уже утром следующего дня Семэн с Мыколой поковыряли в носах, опомнились от своего трудового подвига, покидали лопаты в озимые поля и, как были в оранжевых фуфайках, отправились жаловаться в районную прокуратуру на произвол нового дорожного командира:
— Козел такий — арештував нi за що, нi про що i примушує працювати за так! (Сильнее было сказано: «шo за хрeн собачий».) Гуляйградский прокурор Андрей Януарьевич Вышинский послал новоявленных забастовщиков на три известные буквы (ну, не можем мы без мата!), а Гайдамаке по-свойски позвонил и строжайше напомнил о соблюдении внутреннего человеческого достоинства Семэна и Мыколы — хоть пьянь и рвань, но тоже все-таки люди; да и времена сейчас не те, а другие. Но и прокурор, и Гайдамака в глубине души понимали, что делают правое дело, сближая город с деревней посредством этой подъездной дороги, — и к Одессе поближе, и алкоголики при деле, и вообще соответствуют последнему курсу партии об укреплении трудовой дисциплинки. Вот еще бы культурку поднять на должную высоту и перестать осквернять язык — и все будет хорошо. А то все «ерш твою maman» да «пошел ты на хутор». А честный труд трех оранжевых баб и двух законченных алкоголиков будет «конешно, сплочен» по государственным расценкам плюс, как на фронте, командирскими ста граммами с полным обедом в общепитовской столовке — первое, второе и третье, как положено.
На том и порешили с прокурором Вышинским.
Прошло назначенных 15 суток. Гайдамака, как на праздник, нацепил галстук, прихватил авоську с тремя командирскими, завернутыми в «Правду» андроповками по четыре двадцать, впервые после зимовки вывел на прогулку свой любимый дисковый итальянский велосипед «Кольиаго» и поскакал по ухабам и колдоебам принимать подъездную дорогу.
Кругом была весна, птички щебетали, травка зеленела, дисковые колеса шуршали, солнышко пахло асфальтом. Чего еще нужно заслуженному мастеру спорта? А бывшие забастовщики Семэн и Мыкола с тремя безответными Верой, Надеждой и Любовью уже подзабыли свои классовые обиды, флиртовали у реголитной тумбы и с нетерпением высматривали на горизонте начальника, надеясь иа обещанную командирскую водку с украинским борщом, рублеными котлетами и компотом из сухофруктов — чтобы все как положено.
— Мыкола! — окликала Верка.
— А, — отвечал Мыкола.
— На, — говорила Надька. — Чому ти такий дурний?
— Тому що бeдпий, — отвечал Мыкола.
— А чому ти бeдний? — спрашивала Любка.
— Тому що дурний, — отвечал за Миколу Семэн.
Торжественная обстановка располагала к началу какой-нибудь глупой истории.
ГЛАВА 20
НА ПЕРЕДОК ВСЕ БАБЫ СЛАБЫ,
Скажу, соврать вам не боясь,
Но уж такой блудливой бабы
Никто не видел отродясь!
И. Барков. Лука Мудищев
Гамилькар назвал Сашка AlexandroM, прикормил его арахисом, халвой и апельсинами, взвалил себе на плечо германский аккордеон, взял хлопчика за руку и привел в домик к молодой морячке Люське. Сашку было все равно: Александре — хай буде Александре, хоть попом назови, только в топку не кидай и картошкой корми.
Люська Екатеринбург уже не боялась негра. Она уже уважала его и завидовала счастливой Элке (так по инициалам она называла графиню Л. К.) незлой белой завистью.
Люське не везло в жизни, ее девичья фамилия была Екатеринбург, по первому мужу — Свердлова, а по второму — Никифорова, ее принимали то за родственницу председателя ВЦИК Свердлова, то путали с известной анархо-синдикалисткой Марией Никифоровой, да и девичья фамилия Екатеринбург вызывала подозрения у всех властей, и ее всю жизнь тягали то в контрразведку, то в ЧК, то в сигуранцу, то в гестапо, то в КГБ. Ее первый муж, тихий сапожник Свердлов, жил рядом, кроил сапоги и был впоследствии сослан в Свердловскую область за свою подозрительную фамилию, второй же муж, Вова Никифоров, участник цусимского сражения, был слаб на почки, отбитые в пьяной драке в японском плену, и вообще пропал в пoзапрошлом году где-то на подступах к гражданской войне, и сейчас в ее расставленные объятья шла сплошная пьяная матросня и заполошные дезертиры.
С настоящими неграми Люська никогда не спала, даже рядом не лежала; из черных людей ей всегда доставались лишь уставшие мазутные машинисты — а тут красивый чистый курчавый негр с апельсинами! Как ей было не позавидовать Элке! Хотя Люська и строила негру глазки и виляла хвостом, но тот глядел мимо нее, на графиню.
Хлопчик подружился и с графиней Л. К., и с Люськой. Он стал им песни петь:
Эх, яблочко,
Кривобокое.
Эх, яблонька,
Одинокая.
Все в этом мире были одиноки, даже яблоньки. Всем не хватало любви — но не той, зоологической, со стопами и львиными рыками, а другой, доброй, человеческой. Без Сашка они уже жить не могли:
— Сашко, иди сюда!
— Сашко, сходи туда!
— Сашко, помой полы, принеси то, принеси это!
Недавно хозяйку-морячку злые люди в порту опять спутали с махновской атаманшей Марусей Никифоровой, подбили ей глаз и обещали зарезать. Люська со своим глазом целую неделю не могла появляться в городе. Лежала в сарае на сене. Скучала. Распевала известные частушки:
Как на улице
Морской меня …бнули доской!.
С белой завистью смотрела на счастье Элки с негром.
Кака барыня ни будь,
Все равно ее …буть.[96]
Поджаривала картошку на сале, ела сама и кормила Сашка. Сашко обжирался картошкой с халвой и консервированными купидонами в апельсинах. Люська, горемычно задумавшись, смотрела, как хлопчик ест. От безделья ей в голову приходили всякие несуразные мысли. Хлопчик отъелся, был рослый, крепкий, выглядел старше своего возраста, на все тринадцать. Такой гарненький хлопчик, так бы и съела! Люське шел всего-то двадцать второй годок. Она по-материиски гладила хлопчика по белобрысой головке и приговаривала, совсем как Маруся Никифорова:
— Ешь, Сашко, ешь.
Однажды, когда африканец с графиней Л. К. опять отправились на полковые танцы, а Сашко, нажравшись картошки с апельсинами и пригревшись па диване, подбирал на аккордеоне «чубчики», хозяйка неожиданно даже для себя в порыве уже не только материнской нежности вынула из его рук аккордеон, привлекла Сашка к своей теплой груди, жарко поцеловала его в губы и нащупала в штанах его девственный, еще никем не пользованный инструмент.
— Ого! — приятно изумилась и даже немного испугалась Люська.
Тут же по праву опытной наставницы она просветила малолетку, с вожделением дала Сашку первый в жизни урок любовного коитуса. Мало сказать, что Сашко был в полнейшем обалдении, — даже аккордеон самопроизвольно вздохнул на полу во время этого действа — Сашко чуть не умер от наслаждения; он не раз видел смерть от страданий и жестокости, но не догадывался, что можно умереть от нежности и любви.
Через девять месяцев этот октябрьский вечер на севастопольском диване имел для красивой и молодой Люськи свои отдаленные последствия: Люська и в мыслях не держала родить от восьмилетнего хлопчика, она и не с такими бугаями старалась, а тут на диване все спонтанно получилось: она зачала от Сашка и родила сыночка через девять месяцев после отплытия «Лиульты Люси» и прихода красных в Севастополь. Хотела назвать сына Сашком, но получился он Лукой: Люська понесла его крестить в Успенский собор к попу Павлу, который, по слухам, скрывал белых офицеров, но поп куда-то очень торопился и отказывался крестить без бумаг и отцовства. Тут как раз в собор ворвался отряд красноармейцев во главе с чекистом по фамилии Нуразбеков и по прозвищу «комиссар Гробштейн». Честь по чести был предъявлен ордер на обыск, отец Павло навсегда перестал куда-то спешить и заорал во всю глотку на мамашу: