Вняв внушениям зама, старпом принял решение пообщаться. Он сел в кресло поудобней, оглянулся на сразу уткнувшиеся головы и бодро схватил график нарядов.
Первой фамилией, попавшейся ему на глаза, была фамилия Петрова. Рядом с фамилией гнездились инициалы — В. И.
— Так, Петрова в центральный пост! — откинулся в кресле старпом.
— Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
Старпом разглядывал Петрова секунд пять, начиная с ботинок, потом он сделал себе доброе лицо и ласково, тихо спросил:
— Ну… как жизнь… Володя?
— Да… я вообще-то не Володя… я — Вася… вообще-то…
В центральном стало тихо, у всех нашлись дела. Посеревший старпом взял себя в руки, втянул на лицо сбежавшую было улыбку, шепнул про себя: «Курва лагерная» — и ласково продолжил:
— Ну, а дела твои как… как дела… И-ваныч!
— Да я вообще-то не Иваныч, я — Игнатьич… вообще-то…
— Во-обще-то-о, — припадая грудью к коленям, зашипел потерявший терпенье старпом, вытянувшись как вертишейка, — коз-з-зёл вонючий, пош-шёл вон отсюда, жопа сраная…
Командир быстрым шагом подошёл к лодке. Ему было сорок два года, выглядел он на пятьдесят, и лицо его сияло.
Он сорвал с себя фуражку, украшенную великолепными дубами и шитым крабом, и, изящно размахнувшись, бросил её туда, где солнечные блики болтались вперемежку с окурками, — в вонючую портовую воду.
— Всё! Больше не плаваю! Всё! Есть приказ, — сказал командир атмосфере и, повернувшись к лодке, поклонился ей. — Прости, «железо», больше не могу!
Глаза его засветились.
— Прости, — прохрипел командир и согнулся ещё раз.
— Товарищ командир! — подбежал дежурный, перепоясанный съехавшим кортиком. — Товарищ командир!
Командир, чувствуя недоброе, радикулитно замер.
— Товарищ командир… у нас в субботу ввод, а… — запыхался дежурный, — ах… в воскресенье выход… только что звонили… х-х… просили… просили передать, — доложил он в командирский крестец, радуясь своей расторопности.
Командир молчал, согнувшись, две секунды.
— Где моя фуражка? — спросил командир тихо, точно про себя.
— Ещё плавает, товарищ командир.
— Всем доставать мою фуражку, — сказал командир и разогнулся.
Все бросились доставать. Мучились минут сорок. Командир подождал, пока сбегут последние капли, и нахлобучил её по самые глаза. Глаза превратились в глазёнки, потом он сказал шёпотом что-то длинное.
Был у нас зам Минаев. Звали его Миней. Матросы его ненавидели страстно. Мичмана его ненавидели ужасно, а офицеры его просто ненавидели.
Но больше всех к заму был неравнодушен Шура Коковцев, по кличке Кока, — наш партийный секретарь: его зам неоднократно душил за горло за запущенную партийную документацию.
Шура роста маленького, и душить его удобно.
Зам ему говорил: «К утру заполнить партийную документацию».
А Шура ему: «Фигушки. Сами заполняйте». И тут зам на него бросался и душил его при народе, а Шура кричал: «Все свидетели! Меня зам душит!».
В общем, ненавидели у нас зама, вредили ему всячески и радовались, если с ним что-нибудь случалось.
Матросы летом в колхоз съездили и привезли оттуда щенка. Назвали его Миней-младшим, чтоб не путать его с Миней-старшим.
Зам от этого позеленел, но животное не тронул: щенка командир наш полюбил, и тут уж зам ничего не мог поделать.
— Миня, Миня, на, на, — звали щенка матросы, — иди грызи кость, — и давали ему мосол сахарный.
И он грыз, а матросы приговаривали: «Давай грызи, Миня. Будешь хорошо грызть — вырастешь и станешь большим Миней».
Этот щенок даже в автономии с нами ходил. Говорят, что собаки на лодке не выживают, но этот чувствовал себя великолепно.
Зам от собаки просто дурел и всю злобу срывал на матросах, а те, когда он их сильно допекал, бегали и закладывали его начпо.
Начпо периодически вызывал зама на канифас и канифолил ему задницу. Так и жили: вредили по кругу друг другу.
Перед последней автономкой зам у нас, к общей радости, намотал на винты в одном тифозном бараке — триппер подхватил.
Наш врач корабельный взялся его лечить. Но корабельный Ваня у нас — олух царя небесного: он из простого триппера наследственный сифилис сделает.
И получился у зама наследственный сифилис. А мы уже в автономке шестые сутки. И тут все, конечно, узнали, что у зама нашего, судя по всему, скорее всего конечно же сифилис. Узнали все до последнего трюмного.
Смотришь, бывало, на партсобрании, зам скривится-скривится и боком, боком шмыг в каюту — побежало у него. И все понимают что к чему. И всех это радовало. И все ходили и поздравляли друг друга с замовским наследственным сифилисом. Особенно Шура-секретарь на счастье исходил.
Он укарауливал зама и говорил при нём кому-нибудь что-нибудь этакое, ну например: «Целый день вчера бегал, как трипперный зайчик…». Или: «…Столько документации, столько документации, что уже не в состоянии… сил нет… просто состояние течки… — и тут он прерывался, поворачивался, смотрел заму долго в глаза и бархатно говорил: — И вообще, я считаю, что лучше иметь твёрдые убеждения, чем мягкий шанкр. Правда, Александр Семёныч?». А зам наш только стоял и кривился. По-моему, он Шуру даже не слышал и не только Шуру. Зам вообще, по-моему, никого не слышал и не замечал с некоторых пор, потому как с некоторых пор они жили, можно сказать, и не в отсеке вовсе, а внутри самого себя — сложной внутренней жизнью: слушали они в себе с сомнением каждую мелкую каплю.
Вот так вот.
С утра дивизия была осчастливлена внезапной комиссией по проверке боеготовности.
Её председатель, вице-адмирал с непонятными полномочиями, зашёл к нашему контр-адмиралу:
— А мы проверять вашу боеготовность.
— А мы всегда боеготовны.
У нашего комдива в глазах плохо скрытое беспокойство.
— Разрешите узнать ваш план.
— А мы без плана. У нас теперь работают по-новому.
В штабе — на ПКЗ (плавказарма) — свалка: приборка в каютах; застилаются новые простыни, начальник штаба сам бегает, осунувшийся от страданий, и неумело поправляет кровати; шуршится приборка на палубах; туалет должен быть свежим; готовится баня, чай…
— Кто будет старшим по бане? Кто? Ага, хорошо! Его надо проинструктировать, чтоб всё нормально было…
На камбузе накрыт адмиральский салон. Асфальт перед ним помыт. Половину мяса от старших офицеров унесли в салон. Гуляш, котлеты, рыба «в кляре» и под маринадом, свежий зелёный лук. «Прошу вас, проходите». Улыбки. Спрятанная растерянность. Высокие фуражки. «Приятного аппетита». А внутри — «Чтоб вы подохли».
После обеда, с удовольствием дыша, проверяющий входит в каюту к начальнику штаба:
— Та-ак! Оперативного мне!
Проверяющий с начштаба в равном звании, но начштаба торопливо хватается за трубку, вызывает ему оперативного.
Лицо у проверяющего значительное, целеустремленное, ответственное, направленное вверх, под метр восемьдесят всё срезается. Он говорит, говорит…
У начальника штаба зрачки расширены, в них угадывается собака, тонущая в болоте. Он мокнет (мокреет), тянет носом, как мальчик, которого раздели и нахлопали по попке, потерянно шарит — бумажки какие-то, а когда проверяющий выходит, дрожащими руками вспоминаются свои обязанности…
Бедный флот…
Бедный Толик, почерневший лицом и душой на Северном флоте, был списан с плавсостава. Ещё восемь лет назад. Так, во всяком случае, он говорил.
— После меня лучше не занимать, — говорил он всегда угрюмо, всегда перед дверью терапевта, когда мы приходили на медкомиссию.
У него болело везде, куда доходили нервные окончания: даже на ороговевших, сбитых флотскими ботинками, жёлтых флотских пятках.
— На что жалуетесь? — спрашивала его врач.
— На всё-ё! — таращился Толик.
— А что у вас болит?
— Вс-с-сё-ё… — не унимался Толик.
— Где это?… — терялась врач.
— Вез-зде… — говорил Толик и дышал на неё, и врачу сразу вспоминалось, что в мире запахов водятся не только фиалки.
Каждые полгода он переводился в центральную часть России, в цивилизацию переводился; всех подряд ловил и всем подряд говорил:
— Я уже ухожу. Перевожусь. Мое личное дело уже ушло.
Его личное дело ходило-ходило по России, как старый босяк, и всегда приходило назад и со стоном втискивалось в общую стопку.
Когда оно приходило, он садился и писал. Он писал рапорты. Они разбухали, как мемуары. Он пускал их по команде.
Он писал всем. Он писал, а они ему не отвечали, Вернее, отвечали, что он занесён в списки на перемещение. Ему отвечали, и он радовался.
— Я уже в списках на перемещение, — говорил он всем подряд и ждал перемещения.