Мы пели и ещё не знали, что нас ждёт.
Небо было синее-синее, настоящее испанское небо.
Погода — самая подходящая для боя быков.
Мы погнали своих коров на край выгона, туда, где пруд,— подальше от людских глаз.
— Отгони свою Маньку куда-нибудь в сторону, чтоб не мешала,— сказал Ява,— и давай начинать.
Я не стал спорить. Тем более, что Манька у нас очень нервная: ей лучше не видеть боя быков.
Ява поправил на голове шляпу, подтянул штаны, взял мой коврик, вздохнул и, пританцовывая, на носках стал подходить к Контрибуции. Подошёл к самой её морде и начал размахивать ковриком у неё перед глазами. Я затаил дыхание — сейчас начнётся…
Контрибуция спокойно щипала траву.
Ява замахал ковриком ещё сильнее. Контрибуция не обращала на него никакого внимания.
Ява хлестнул её ковриком по ноздрям. Контрибуция только отвернула морду.
Ява раздражённо крякнул и ещё раз изо всех сил хлестнул её ковриком. Контрибуция, лениво переступая ногами, повернулась к Яве хвостом. Ява снова забежал вперёд и начал пританцовывать.
Через полчаса он сказал:
— Она ко мне просто привыкла, любит меня. А ну давай ты!
Через час, запыхавшись, я сказал:
— Какая-то дохлятина, а не корова. Жаль, что моя Манька безрогая, я бы тебе показал, что такое настоящая корова.
За дело опять взялся Ява. Он время от времени менял тактику: то подходил к корове потихоньку и неожиданно бил ковриком, то подлетал с разгона. То забегал сбоку. Но Контрибуция упорно не принимала боя.
Чубы у нас взмокли, коврик нервно дёргался в руках — казалось, что Цюця, Гава и Рева вот-вот залают. А Контрибуция — хоть бы что.
Один раз только, когда Ява схватил Контрибуцию за ухо, она с укоризной посмотрела на него своими грустными глазами и сказала: «Мму-у!»
В переводе с коровьего это, очевидно, значило: «Идите, хлопцы, отсюда. Не трогайте меня».
Но мы вовремя не сумели понять её.
Хекая, мы прыгали около неё, вызывая на поединок. Яве было стыдно передо мной за свою Контрибуцию, это я видел.
Наконец разозлённый Ява крикнул:
— А ну дай ей, дай ей, Павлуша, хорошенько! Что, боишься? Ну, так я сам!
Он размахнулся и лягнул Контрибуцию ногой в бок.
И вдруг… Вдруг я увидел Яву где-то высоко в небе. И оттуда, с неба, услышал его отчаянное визгливое:
— Вва-ввай!
Он начал бежать, по-моему, ещё в воздухе. Потому что, когда ноги его коснулись земли, он уже изо всех сил мчался к пруду. Я бросился; за ним. Это было наше единственное спасение. Мы с разгона влетели в пруд, вздымая целые фонтаны воды и грязи. Остановились только уже где-то на середине.
То, куда мы влетели, прудом, честно говоря, назвать можно было только условно. Когда-то тут действительно был большой пруд. Но он давно пересох, загрязнился и превратился в обыкновеннейшую лужу. В самом глубоком месте нам было по шею. Именно в этом месте мы сейчас и стояли.
Контрибуция бегала вокруг лужи и мычала в наш адрес какие-то свои, коровьи проклятья. В лужу лезть она не хотела. Она была брезгливой, аккуратной коровой.
Мы стояли и молчали.
Дно пруда было илистое, топкое, вода — грязная, мутная и вонючая.
Долго мы стояли тогда с Явой в этой грязной луже. Полчаса, не меньше, пока Контрибуция не успокоилась и не отошла. Она ещё оказалась очень человечной и благородной коровой. Потому что подкинула тореадора Яву не рогами, а просто мордой. И когда мы наконец вылезли из лужи, несчастные и грязные, как поросята, она и словом не напомнила о нашем недобром к ней отношении. Мы остались с ней друзьями.
Ява после того не только никогда её больше не ударил, но всегда угощал конфетами, которые давала ему мама.
Вот такая история вышла у нас с Контрибуцией.
И теперь, когда мы, сокрушённо вздыхая, засыпаем наше неудавшееся метро, Контрибуция выглядывает из коровника и сочувственно смотрит на нас. И нам даже кажется, что на глазах у неё слёзы. Дорогая Контрибуция! Какое у тебя большое и нежное сердце! Ты единственная понимаешь и жалеешь нас. Спасибо тебе, корова!
— Ещё не кончили, архаровцы? — неожиданно прогремел сзади дед Варава.
Мы потеряли бдительность — и вот наказаны.
Впереди стена свинарника, с боков густой бурьян, сзади дед Варава. Бежать некуда. Мы замерли на корточках — как цыплята перед коршуном.
— Не бойсь, не трону!
Эти слова подняли, выпрямили нас. И будто велосипедным насосом кто-то качнул — это мы разом вздохнули. И дрожащие губы наши сами собой растянулись в противную подхалимскую улыбочку. Но дед на улыбку нашу не ответил. Не любил дед таких улыбок. Суровый был дед Варава.
Лицо у него серое и пятнистое, как прелые прошлогодние листья. Губы тонкие, опущенные и так сомкнуты, будто во рту вода. Глаза без ресниц, круглые и неподвижные, как у петуха. Из-за этих круглых неподвижных глаз казалось, что дед навеки чем-то удивлён. Но это только казалось. Наверное, не было уже на свете ничего, что могло бы удивить деда Вараву. Восемьдесят третий ему пошёл.
— Кончайте, шмендрики, да идите уроки учить, экзамены скоро!
Мы скривились. Мы это и так знали. Но нам не хотелось думать об экзаменах. И кто только их придумал! Да ещё весной, когда воздух пахнет футболом и цурками-палками[2], когда птицы галдят и когда так солнечно и тепло, что мы с Явой уже трижды купались. Как хорошо было прошлый год в четвёртом классе! Никаких тебе экзаменов. Лучше было бы и не переходить в пятый. Никогда в жизни мы с Явой не сдавали экзаменов. Это будет первый раз. И хоть мы хорохоримся и говорим: «Наплевать!» — но у каждого из нас при мысли об экзаменах тоненько ноет в животе. Лучше двадцать метро засыпать, чем один экзамен.
— Всё, диду, кажется. Так, как и было. Правда ж? — несмело говорит Ява, притаптывая ногой свежую землю.
Дед косится на нашу работу — видно, что он не очень доволен. Но говорит:
— Идите, идите уже. Но знайте, ещё раз что-нибудь такое этакое — уши оборву и свинье выброшу!
О том, чтобы чистить свинарник, дед ничего не говорит, да и мы не напоминаем — работа эта совсем неинтересная. Прижимаясь спинами к самому бурьяну, мы боком проходим мимо деда и, как только минуем его, сразу бежим со всех ног. И как раз вовремя успеваем проскочить: ещё миг — и шершавая рука деда с размаху прилепилась бы к нашим штанам…
Глава II
За великой китайской стеной. Кто такие Кныши
Я живу за четыре хаты от Явы. И через минуту мы уже переводим дух в нашем саду. Сидим под вишней возле высоченного дощатого забора, который отделяет наш сад от соседнего. Сидим и печалимся, что такая досадная неудача постигла нас с этим самым метро. Впрочем, долго печалиться мы не умеем.
— Айда на великую китайскую…— говорит Ява.
— Айда,— говорю я.
И мы начинаем карабкаться на забор.
Эту высоченную трёхметровую ограду соорудил наш сосед Кныш. Мы с Явой прозвали забор великой китайской стеной. Лишь в одном месте можно подняться на него — там, где прислонилась к нему наша старая вишня. Тут, почти на самом верху, проковыряли мы в заборе две дырочки и часто наблюдаем сквозь них, что делается на вражеской территории. Вы, может быть, думаете, что мы просто такие нескромные и невоспитанные — к чужим людям заглядываем. Совсем нет. Ничего не просто. Вы же не знаете, что это за люди. Разве хорошие нормальные люди от соседей такими стенами отгораживаются? И из-за чего? Как раз на меже росла у Кныша груша и протянула одну ветку в наш сад. И с той ветки груши иногда падали к нам. Мы, конечно, их все отдавали, но порой свинья (разве ей втолкуешь, где чья собственность) какую-нибудь падалицу невзначай и слопает — не уследишь же. Так из-за той поганой падалицы и соорудил Кныш великую китайскую стену. А груша, как назло, взяла и засохла.
Кнышиха была широкоплечая, хоть и не толстая, но какая-то квадратная. Глаза маленькие, как дырочки в пуговицах, а нос, или, как говорил тракторист Грыць Кучеренко, «румпель», огромнейший и похожий на топор. Если бы сам не видел, я никогда бы не поверил, что у женщины может быть такой здоровенный нос.
У Кныша, наоборот, нос был маленький. Зато волосатый был Кныш страшно. Руки, ноги, плечи, грудь, спина — всё-всё было покрыто густыми рыжими волосами, жёсткими, как проволока. Даже в ушах были волосы, которые торчали будто пакля (мы удивлялись, как доходили до Кныша звуки, не запутываясь в этой пакле). И из носу торчали, и на переносице росли, и даже на кончике носа.
Кроме того, Кныш был ещё и какой-то мокрый — словно сырая стенка в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. Как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца, рукой. Я даже передёрнулся весь. Бр-р! И ещё — когда Кныш смеялся, нос у него дёргался и кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть.