Лу оглядела простенький оливково-серый жакет подруги.
— По-моему, нет — разве что рядом с твоей линялой тряпкой.
— Этот жакет, — удовлетворенно сказала Нэнси, — точно того же покроя, как у миссис ван Олстин Фишер. Материал обошелся мне в три девяносто восемь — долларов на сто дешевле, чем ей.
— Не знаю, — легкомысленно рассмеялась Лу, — клюнет ли миллионер на такую приманку. Чего доброго, я раньше тебя изловлю золотую рыбку.
Поистине, только философ мог бы решить, кто из подруг был прав. Лу, лишенная той гордости и щепетильности, которая заставляет десятки тысяч девушек трудиться за гроши в магазинах и конторах, весело громыхала утюгом в шумной и душной прачечной. Заработка хватало ей с избытком, пышность ее туалетов все возрастала, и Лу уже начинала бросать косые взгляды на приличный, но такой неэлегантный костюм Дэна — Дэна стойкого, постоянного, неизменного.
А Нэнси принадлежала к десяткам тысяч. Шелка и драгоценности, кружева и безделушки, духи и музыка, весь этот мир изысканного вкуса создан для женщины, это ее законный удел. Если этот мир нужен ей, если он для нее — жизнь, то пусть она живет в нем. И она не предает, как Исав, права, данные ей рождением[3].
Похлебка же ее нередко скудна.
Такова была Нэнси. Ей легко дышалось в атмосфере магазина, и она со спокойной уверенностью съедала скромный ужин и обдумывала дешевые платья. Женщину она уже узнала и теперь изучала свою дичь — мужчину, его обычаи и достоинства. Настанет день, когда она подстрелит желанную добычу: самую большую, самую лучшую — обещала она себе.
Ее заправленный светильник не угасал, и она готова была принять жениха, когда бы он ни пришел[4].
Но — может быть, бессознательно — она узнала еще кое-что. Мерка, с которой она подходила к жизни, незаметно менялась. Порою знак доллара тускнел перед ее внутренним взором и вместо него возникали слова: «искренность», «честь», а иногда и просто «доброта». Прибегнем к сравнению. Бывает, что охотник за лосем в дремучем лесу вдруг выйдет на цветущую поляну, где ручей журчит о покое и отдыхе. В такие минуты сам Нимрод опускает копье[5].
Иногда Нэнси думала — так ли уж нужен каракуль сердцам, которые он покрывает?
Как-то в четверг вечером Нэнси вышла из магазина и, перейдя Шестую авеню, направилась к прачечной. Лу и Дэн неделю назад пригласили ее на музыкальную комедию.
Когда она подходила к прачечной, оттуда вышел Дэн. Против обыкновения, лицо его было хмуро.
— Я зашел спросить, не слышали ли они чего-нибудь о ней, — сказал он.
— О ком? — спросила Нэнси. — Разве Лу не здесь?
— Я думал, вы знаете, — сказал Дэн. — С понедельника она не была ни тут, ни у себя. Она забрала вещи. Одной из здешних девушек она сказала, что собирается в Европу.
— И никто ее с тех пор не видел? — спросила Нэнси.
Дэн жестко посмотрел на нее. Его рот был угрюмо сжат, а серые глаза холодны, как сталь.
— В прачечной говорят, — неприязненно сказал он, — что ее видели вчера — в автомобиле. Наверное, с одним из этих миллионеров, которыми вы с Лу вечно забивали себе голову.
В первый раз в жизни Нэнси растерялась перед мужчиной. Она положила дрогнувшую руку на рукав Дэна.
— Вы говорите так, как будто это моя вина, Дэн.
— Я не это имел в виду, — сказал Дэн, смягчаясь. Он порылся в жилетном кармане.
— У меня билеты на сегодня, — начал он со стоической веселостью, — и если вы…
Нэнси умела ценить мужество.
— Я пойду с вами, Дэн, — сказала она.
Прошло три месяца, прежде чем Нэнси снова встретилась с Лу.
Однажды вечером продавщица торопливо шла домой. У ограды тихого сквера ее окликнули, и, повернувшись, она очутилась в объятиях Лу.
После первых поцелуев они чуть отпрянули назад, как делают змеи, готовясь ужалить или зачаровать добычу, а на кончиках их языков дрожали тысячи вопросов. И тут Нэнси увидела, что на Лу снизошло богатство, воплощенное в шедеврах портновского искусства, в дорогих мехах и сверкающих драгоценностях.
— Ах ты, дурочка! — с шумной нежностью вскричала Лу. — Все еще работаешь в этом магазине, как я погляжу, и все такая же замухрышка. А как твоя знаменитая добыча? Еще не изловила?
И тут Лу заметила, что на ее подругу снизошло нечто лучшее, чем богатство. Глаза Нэнси сверкали ярче драгоценных камней, на щеках цвели розы, и губы с трудом удерживали радостные признания.
— Да, я все еще в магазине, — сказала Нэнси, — до будущей недели. И я поймала — лучшую добычу в мире. Тебе ведь теперь все равно, Лу, правда? Я выхожу замуж за Дэна — за Дэна! Он теперь мой, Дэн! Что ты, Лу? Лу!..
Из-за угла сквера показался один из тех молодых подтянутых блюстителей порядка нового набора, которые делают полицию более сносной — по крайней мере, на вид. Он увидел, что у железной решетки сквера горько рыдает женщина в дорогих мехах, с брильянтовыми кольцами на пальцах, а худенькая, просто одетая девушка обнимает ее, пытаясь утешить. Но, будучи гибсоновским[6] фараоном нового толка, он прошел мимо, притворяясь, что ничего не заметил. У него хватило ума понять, что полиция здесь бессильна помочь, даже если он будет стучать по решетке сквера до тех пор, пока стук его дубинки не донесется до самых отдаленных звезд.
Шехерезада с Мэдисон-сквера
Перевод Т. Озерской
Филлипс подал вечернюю почту Карлсону Чалмерсу в его квартире близ Мэдисон-сквера. Помимо обычной корреспонденции в ней оказалось два конверта с одинаковым иностранным штемпелем.
В один из конвертов была вложена женская фотография, в другой — бесконечно длинное письмо, над которым Чалмерс довольно долго просидел в задумчивости. Письмо было написано женщиной и содержало в себе много сладких, но ядовитых колючек, нацеленных на особу, изображенную на фотографии, отчего она показалась Чалмерсу вымазанной медом и вывалянной в перьях.
Чалмерс разорвал письмо на тысячу мельчайших клочков и принялся терзать свой дорогой ковер, расхаживая по нему взад и вперед. Так ведет себя обитатель джунглей — зверь, попав в клетку, и так ведет себя обитатель клетки — человек, заблудившись в джунглях сомнений.
Мало-помалу душевное смятение улеглось. Ковер не был ковром-самолетом. Он мог покрывать пространство в несколько квадратных футов, и только; помочь своему хозяину покрыть три тысячи миль было не в его возможностях.
Появился Филлипс. Входить не входило в его привычки: он появлялся — неукоснительно, как хорошо вышколенный джинн.
— Вы обедаете дома, сэр, или будут другие распоряжения? — спросил он.
— Дома и ровно через полчаса, — отвечал Чалмерс и с тоской прислушался к завыванию эоловой арфы января над опустевшими улицами.
— Обождите, — приказал он начавшему исчезать джинну. — Возвращаясь домой, я видел в конце сквера много людей, стоявших гуськом. А один человек что-то им всем говорил, взобравшись на какое-то возвышение. Что делают там эти люди и почему они стоят гуськом?
— Это бездомные, сэр, — отвечал Филлипс. — А человек, который стоит на ящике, старается устроить их на ночлег. Прохожие останавливаются послушать его и дают ему денег. Тогда он отбирает несколько человек и посылает их на эти деньги в ночлежку. Поэтому они и стали в очередь, чтобы в порядке очередности получить ночлег.
— Когда будете подавать обед, приведите одного из этих людей сюда, — распорядился Чалмерс. — Он пообедает со мной.
— Кото… которого же?.. — начал было Филлипс, впервые за всю свою долголетнюю службу позволив себе запинку в речи.
— Любого, по вашему усмотрению, — сказал Чалмерс. — Проследите только, чтобы он был по возможности трезв, и некоторая доля внешней опрятности тоже не будет поставлена ему в вину. Ступайте.
Играть роль калифа было совсем не в характере Карлсона Чалмерса. Но в этот вечер он почувствовал ненадежность старых, испытанных средств борьбы с меланхолией. В этот вечер, чтобы поднять настроение, ему требовалось что-нибудь из ряда вон выходящее, что-нибудь острое и экзотическое.
Через полчаса джинн Филлипс выполнил все, что было поручено ему Аладдином. Официанты из ресторана внизу проворно доставили наверх изысканный обед. Стол, накрытый на две персоны, весело сверкал, отражая пламя свечей под розовыми абажурами.
И вот уже Филлипс торжественно, словно возвещая о прибытии кардинала или о захваченном на месте преступления взломщике, возник на пороге и пропустил вперед еще дрожавшего от холода посетителя, изъятого из содружества сирых, жаждущих ночлега.
Людей такого сорта принято называть обломками кораблекрушения. Однако в этом случае напрашивалось сравнение другого порядка: гость казался жертвой грандиозного пожара, но что-то еще тлело на этом пепелище и грозило воспламениться. Руки и лицо гостя были свежевымыты — обряд, совершенный по настоянию Филлипса, как дань грубо попранным условностям. Гость стоял, освещенный пламенем свечей, и казался единственным изъяном в безукоризненной меблировке покоев. Землисто-бледное лицо его до самых глаз заросло щетиной цвета шерсти породистого ирландского сеттера. Гребень Филлипса был посрамлен в единоборстве с тускло-коричневой шевелюрой, плотно свалявшейся и воспринявшей контуры круглосуточно покрывавшей ее шляпы. В глазах гостя горел вызов, порожденный хитростью и отчаянием, — так загнанная в угол дворняжка взирает на своих мучителей. Потрепанный пиджак его был застегнут по самый ворот, и оттуда, как бы во искупление всех погрешностей костюма, выглядывал край воротничка рубашки. Когда Чалмерс поднялся из-за обеденного стола навстречу гостю, тот, против ожидания, не проявил особого замешательства.