Возвращение было даже еще хуже. Для начала нам пришлось выяснить отношения с моей тетей. Бабушка всегда доходила до крайностей, ублажая домашних любимцев. Когда она была помоложе, у нее жила ручная сова Гладстон, вечно восседавшая на двери ванной. Папа клялся, что в открытую дверь тянуло таким сквозняком, что по поверхности воды в ванне бежала рябь, а зимой дедушка демонстративно приносил с чердака лохань и мылся в спальне, но все без толку – бабушка запрещала закрывать дверь. Она твердо стояла на том, что люди способны сами о себе позаботиться, а бедненькие немые звери и птицы – нет. А потому либо приходилось принимать ванну под зловещим взглядом Гладстона, весьма возможно сжимавшего в когтях кусочек дохлой мыши, которой его заботливо снабдила бабушка, либо вовсе не мыться.
Я и сама помню, как она, красная от возмущения, помчалась с бывшей моей детской коляской выручать колли – его, как ей сообщили, кто-то заложил в местном ломбарде. На самом-то деле хозяин ломбарда взял пса из жалости, вовсе не рассчитывая, что его когда-нибудь выкупят, и обращался с ним очень хорошо. Однако бабушка была твердо уверена, что на него выписали квитанцию и заперли в шкафу вместе с другими заложенными вещами. Она повезла его домой в коляске и объясняла всем встречным, что он от слабости шагу не может ступить, и до слез трогала их жуткой (и очень далекой от истины) историей, как она Собственными Руками доставала его с полки в ломбарде. Мне все это запомнилось так хорошо потому, что именно я потом две недели вывозила Болдуина, как она его нарекла, в парк на прогулку все в той же колясочке.
(Естественно, Гладстон к тому времени уже давно съел свою последнюю мышь на двери ванной.) А когда бабушка наконец решила, что он достаточно окреп, чтобы стоять на собственных ногах, опять-таки мне – бабушка же знала, что наших бедненьких немых друзей я люблю не меньше, чем она, за что Господь меня непременно вознаградит, – опять-таки мне пришлось впервые повести его на пешую прогулку и вытерпеть все последствия, когда он вспрыгнул в первую же встречную коляску и уселся на младенца.
Бабушка осталась при своих убеждениях и после того, как, состарившись, уже не могла сама пестовать живых тварей. Например, когда мы впервые оставили у нее Блондена, заверив, что он будет прекрасно себя чувствовать в комнате для гостей, если его запереть там со спальной корзинкой и ветками для лазанья, она уговорила мою тетю Луизу взять его к себе в спальню, чтобы ему не было тоскливо.
Если бы его заперли одного, Блонден спокойно устроился бы в корзине, набитой старыми фуфайками, которой пользовался у себя в беседке. Однако при виде уютной кровати моей тетушки он не устоял: ухватил орех, нырнул под пуховое одеяло и провел там всю ночь, щелкая зубами на манер кастаньет, стоило бедняжке пошевелиться.
Утром она пожаловалась на связанные с этим неудобства, но бабушка только сурово осведомилась, мышь ли она, если пугается невинного крошки, который искал у нее утешения. Прожив пятьдесят лет с бабушкой, бедная тетя Луиза, увы, бесспорно была мышкой, а потому следующие полмесяца делила ложе с Блонденом и его орехами, совсем перестала спать, а в последнее утро обнаружила, что Блонден, вместо того чтобы спать просто под одеялом, предпочел – видимо, чтобы нигде не поддувало, – прогрызть в нем дырку и блаженно спал внутри его. Бабушка, помнится, страшно рассердилась – но не на Блондена, а на тетушку – зачем та разрешила ему портить одеяло?
Естественно, само собой разумелось, что бабушка, если мы привезем к ней Саджи, заставит тетушку взять к себе в постель и ее. Однако мы ничего страшного в этом не видели. Вопреки данному нами зароку Саджи часто забиралась к нам в кровать. Не прошло и недели, как она обнаружила, что следует ускользнуть наверх, когда мы начнем наливать воду в грелки, и спрятаться точно под центром кровати, откуда извлечь ее нам не удавалось. А затем, когда свет гасили и она решала, что мы уснули, оставалось только выползти из-под кровати, тихохонько вскарабкаться на нее и ввинтиться под одеяло и ко мне на грудь осторожно-осторожно, чтобы у меня недостало духа прогнать ее.
Единственным минусом, если не считать храпа, была ее манера вставать ровно в пять утра и точить когти о мягкую обивку ящика для одеяла. Но у тетушки такого ящика не имелось, и мы решили, что беспокоиться нечего. Откуда было нам знать, что Саджи использует этот визит, чтобы выработать в себе Нечто по отношению к шерстяным вещам?
Позже мы узнали, что темные восточные аспекты натуры сиамских кошек, дающие о себе знать, только когда такая кошка надежно внедрится в какую-нибудь мягкосердечную семью, не так уж редко включают наркотическую тягу жевать что-нибудь шерстяное. Владелец кошачьего питомника, тонкий психолог, объяснил нам, что, по его мнению, они прибегают к этому утешению, когда страдают от одиночества – ну, как ребенок сосет большой палец. И действительно, наши нынешние кошки, проводя время в обществе друг друга, едят шерсть только в поездках. Мы сажаем их в отдельные корзинки в машине, и Соломон, дюжий сын Саджи, обязательно протаскивает в щель между прутьями кончик пледа с сиденья и всю дорогу упорно жует его в перерывах между приглушенными рыданиями.
Тетя, однако, психологом не была. Когда она в этот вечер готовилась отойти ко сну, то обнаружила, что Саджи проела несколько дыр в носках, которые она надевала на ночь. И пришла в такую безыскусную непсихологическую ярость, что закуталась в одеяло с головой и не позволила нашему милому котеночку забраться к ней. Саджи, не привыкшая к такому бездушному обращению, в свою очередь пришла в ярость, и тетя Луиза, которая всегда носила шерстяное белье, утром увидела дырки во всем, что, наоборот, сняла на ночь. У бабушки она не нашла ни капли сочувствия – та только от души посмеялась, а Саджи, запертая на день в пустой комнате во избежание новых бесчинств, проводила день, изрыгая во всю мочь страшные проклятия и издеваясь у дверной щели над жирным холощеным черным котом бабушки, который окаменел от ужаса по другую сторону двери. Это еще больше расстроило тетушку. Она трепетала при мысли, что кошки доберутся друг до друга и устроят драку, и, когда мы приехали поздно вечером, она была просто в истерике, мучимая совестью, – во-первых, от испуга она не решилась открыть дверь и покормить Саджи, а во-вторых, в ужасе скрыла все от бабушки.
Домой мы ехали молча, ошеломленные воздействием, которое один сиамский котенок оказал на тихий старомодный дом, а на заднем сиденье Саджи упоенно возобновила свою игру в похищенную. Только теперь, пока вокруг никого не было, она сохраняла полную безмятежность и сидела выпрямившись, сложив лапки и чинно обвив их хвостом, храня на мордочке выражение вдовствующей герцогини, возвращающейся из театра. Однако чуть она замечала огни – то ли свет фар встречной машины, то ли в окнах дома, – как бросалась к окошку, трогательно прижималась к нему и взвывала о помощи. Она устроила великолепный спектакль, когда мы проезжали мимо кинотеатра, откуда как раз расходилась публика с последнего сеанса, и билась лапками о стекло в жалостном беспомощном отчаянии, какое сделало бы честь и Лилиан Гиш, звезде немого кино, в кадрах, когда ее терзает жестокий отец. Но превзошла она себя, когда мы остановились на красный свет в деловом центре города. Вопли многих сиамских кошек роковым образом схожи с плачем младенца, но в тот вечер Саджи побила рекорды всех сиамских котят и человеческих младенцев. Она рыдала, она стонала, она завывала, так что прохожие на тротуаре начали заглядывать в нашу машину, сурово хмурясь, – ведь внутри, по-видимому, одновременно били, морили голодом и подвергали изощренным пыткам бедную сиротку. Естественно, что Саджи к этому моменту исчезла под сиденьем Чарльза, откуда и продолжала чревовещать. Вот-вот разъяренная толпа прохожих линчевала бы нас, но тут зажегся зеленый свет, и Чарльз, в дни своей золотой юности участвовавший в автомобильных гонках, рванулся с места как ужаленный, чем и спас нас в последнюю секунду.
Больше мы Саджи никогда к бабушке не возили – у Чарльза не выдержали бы нервы. В следующий раз, отправляясь отдыхать, мы поручили ее заботам семьи в соседней деревне – они влюбились в нее, когда однажды, проходя мимо нашего сада, увидели, как она невинно там играет, и прямо-таки умоляли нас в случае, если нам понадобится уехать, оставить ее погостить у Джеймса, их собственного сиамского кота.
Мы поспешно согласились. В последнюю минуту нас замучила совесть, и мы позвонили им, объясняя, что надо быть обитателем приюта для умалишенных, чтобы согласиться взять к себе в дом нашу кошечку, а потому мы освобождаем их от легкомысленного обещания. Но наши новые друзья и слышать об этом не хотели. Джеймс, сказали они, до трехлетнего возраста был до того лихим котом, что его пришлось прооперировать, поскольку жить с ним под одной крышей стало невозможно. И вот в последние месяцы он преобразился в такого святошу и ханжу, что, по их мнению, общество Саджи могло принесли ему большую пользу.