— Если бы ты чаще заезжал к нам с Маней, то знал бы, что бабке надо кричать в левое ухо, а не в правое.
Ничего не слышащая Маня вдруг сказала:
— Не командуй, подполковник. Ты давно в отставке.
Мать стремительно удалилась на кухню. Я стал кричать в левое ухо. Обычно я спрашиваю Маню о чём-то из прошлого. В её возрасте задавать вопросы о настоящем и тем более о будущем всё равно, что глупо и неприлично шутить, как выражался Козьма Прутков. Я решил спросить о некоторых подробностях женитьбы моих родителей. Тут у Мани произошёл какой-то сбой, даже не в памяти, а в дешифровке моего вопроса. Слово «женитьба» из него куда-то пропало, и вышло, что я спрашиваю её о том, помнит ли она моих родителей.
— Что за странный вопрос, Миша? — сказала Маня. — Чтобы я не помнила твоих родителей? Конечно, помню. И папу твоего, Бориса Борисовича, помню, пусть ему земля будет пухом, и маму, Ларису…
На кухне что-то сильно и железно грохнуло. Потом звякнуло. Потом крикнуло маминым голосом:
— И всех нас, и Гоголя… идите обедать немедленно, или у меня будет сердечный приступ!
Надо было идти. Мы с Маней не хотели маминого сердечного приступа. Я встал со стула, но тут бабушка сказала:
— Подай-ка мне вот эту коробочку с полки. Хочу сделать тебе подарок.
Я подал. Маня открыла её, и я увидел пять кусочков белого камня, похожие на давным-давно вырванные зубы. Бабка хитро прищурилась и сказала:
— Помнишь, у меня были мраморные слоники? Семь штук. Ты отбил им хоботы, когда тебе было шесть лет. Ты был такой любознательный… Два потерялись, а пять я тебе дарю. Больше так не делай.
— А слоники?
— А я знаю… Потерялись где-то. Они были такие маленькие. Купишь себе новых. Когда твои внуки отобьют им хоботы, у тебя таки будут запасные. Уже давай идти обедать, а то твоя мать устроит нам утро стрелецкой казни.
* * *
Мама отдала мне письма и открытки деда с фронта. Их мало сохранилось. Всего четыре. Бумага, конечно, до крайности ветхая. Запах у неё чуть сладковатый, даже парфюмерный. Какими-то духами или пудрой старинной пахнет, хотя и не должно вроде. В детстве так пахло в доме у бабушки. Столько лет, а всё не выветрился этот запах. Наверное, «Красная Москва». Чернила яркие, почти и не выцвели. Сами письма… обычные письма с фронта. Все в вопросах — как и что. Просьбы писать подробнее. Первого сентября сорок первого года дед писал: «Уничтожим Гитлера, опять заживём. Конец его близок». Обещал после войны привезти маме много игрушек. И ещё одно письмо, от тридцать первого августа того же года. На одной стороне письмо деда с фронта бабушкиной сестре Симе и её мужу Иосифу в Киев. А на другой стороне листка — письмо Симы бабушке. Бабушка с мамой к тому времени были в пути на Урал, в эвакуацию. «Мы пока живые, а дальше не знаем. У нас в Киеве тихо и хорошо. Не бомбят… Я и Иосиф остались. Он не хочет ехать, и через него мы пропадём…» Они и пропали в Бабьем Яру. И Сима, и её муж, и двое их мальчишек. Их выдала немцам дворничиха.
* * *
Люди делятся на экспериментаторов и теоретиков. Первые признаки этого деления проявляются уже в раннем детстве. Вспоминается мне (вернее, не мне, а моей маме) такой случай из моего раннего детства. Употреблять (чуть не написал — в пищу) неприличные слова я начал довольно рано. Даже очень. Трёх-четырёх лет от роду. Учил меня этим словам один доктор физ. — мат. наук из соседнего подъезда. Вовкой его звали. Он тогда уже в первом классе учился. На круглые пятёрки. Всё усвоенное (как потом оказалось — навсегда) от Вовки я поначалу приносил домой во рту и пересказывал родителям. Папа, конечно, сразу хотел меня выпороть, но мама решила применить против моей вредной привычки педагогический приём. Она трагическим шёпотом сообщила мне, что если я буду продолжать говорить эти слова, то язык у меня распухнет и губы отвалятся. Ребёнок-теоретик, наверное, глубоко задумался бы над мамиными словами. Переспросил бы у бабушки, у товарищей во дворе, почитал бы советскую энциклопедию на вторую букву в слове ухо. Ребёнок-экспериментатор немедленно стащил у мамы маленькое зеркальце, сел тихонько в углу и начал шептать эти самые слова, внимательно наблюдая за отражением языка и губ в зеркале. Эксперимент мой был непродолжителен. Папа решил его прервать своей тяжёлой правой рукой. Потом ещё была горчица, которой мне намазывали губы в воспитательных целях. Потом… махнули рукой. С тех пор прошло почти сорок лет. Среди разных дипломов, полученных за мою научную карьеру, более всего я дорожу почётным дипломом Российской академии наук, в котором витиеватыми буквами начертано: «За цикл экспериментальных работ по…».
* * *
Есть у меня наручные часы. От отца достались. Собственно, он их и не носил, а сразу мне отдал, как они у него оказались. За два года до своей смерти и отдал. До этого я пижонские часы носил, карманные, с цепочкой и крышкой. Между прочим, при моей работе удобно. Потому как химику на руке часы носить не очень удобно. Не ровен час обольёшь чем-нибудь, и корпус позеленеет, а уж про руку я и не говорю. А в кармане сохраннее. Вот только если на улице время надо узнать или прохожий спросит, особенно зимой, как-то неловко получалось. Как начнёшь рукой под полу тулупа лезть, да в кармане их, часы то есть, нашаривать… Бог знает что люди думают. Ну да не об этом речь.
Часы папа мне отдал наградные, к трёхсотлетию российского флота выпущенные. На циферблате крейсер нарисован и флаг андреевский. Ещё и медаль отец получил по случаю этого юбилея. Сорок лет он на своём заводе в Серпухове крепил огневую мощь наших ракетных крейсеров, эсминцев и разных фрегатов. На совесть крепил. Только одно его расстраивало. При допуске, который он имел, ни в какие заграницы его не пускали. Не то чтобы папа собирался отвалить с концами, нет. И мыслей таких никогда не имел. А если и имел, то их (такие мысли) конфисковали у него при поступлении на работу в далёком пятьдесят шестом году. Отец любил путешествовать. Конечно, приходилось ему в командировки ездить, и даже в дальние. К примеру, на Тихий океан или на Северный Ледовитый приходилось летать, но что можно увидеть интересного на палубе ракетного крейсера? Да ничего, кроме того, что он и так каждый день на работе видел. А хотелось ему хоть на Болгарию одним глазком взглянуть. Начальник первого отдела как-то ему по дружбе объяснил: «Ты, Борис, как на пенсию выйдешь, лет пять ещё огурцы на даче поокучиваешь, а потом, если склероз удачно будет прогрессировать, уж и в Болгарию сможешь документы готовить. Откажут, конечно, в первый-то раз. Но через год-другой точно пустят». Такая вот была у папы перспектива. Страшно он завидовал маме, которая в семьдесят третьем, кажется, году была по путёвке в ГДР и даже видела из-за стены западный сектор Берлина. Рассказов потом о ГДР хватило года на два. Помню, как папа спросил у мамы: «А как ТАМ, в Западном Берлине?» И мама, понизив голос почти до шёпота, ответила: «Знающие люди говорят, что вообще… просто сало с балконов капает». Почему-то запомнился мне этот мамин ответ. Лет через пятнадцать я в первый раз пересёк границу нашей тогда ещё пятой, а не как сейчас, шестой части суши и приземлился в токийском аэропорту Нарита, вышли мы с моим спутником профессором Митиным из самолёта и направились к подземному экспрессу, чтобы ехать в Токио и далее в Сидзуоку на научный симпозиум. Подходим мы к поезду, и Юрий Васильевич меня просит:
— Миша, если мне достанется место против хода поезда, а вам по ходу — вы не против будете поменяться?
— Да ради бога, — отвечаю. — Конечно, поменяемся.
Я тогда был в таком очумении от первых шагов по японской земле, что и на крыше б согласился ехать. Тут как раз поезд подходит, и я вижу, что все сиденья в нём как по команде поворачиваются по ходу. Как потом выяснилось, их вообще можно и самому поворачивать, если едешь большой компанией. И точно молния сверкнула — вот оно, «сало с балконов».
Впрочем, я отвлёкся. Когда началась перестройка и совершенно неожиданно выяснилось, что ракетными крейсерами мы обеспечены гораздо лучше, чем, к примеру, мясорубками, то папин завод начал из ракетных обрезков делать мясорубки. Многие тогда так делали. И в это самое интересное (как говорила моя бабушка, «нашим врагам») время наш сын-девятиклассник поехал с группой учеников из их школы в американский город Нью-Хейвен, что в штате Коннектикут. Пожить две недели в простой американской семье. Тогда это называлось «по обмену». А через пару месяцев после того, как ребёнок с сожалением вернулся, приехал к нам в гости простой американский парнишка Джим, одного возраста с нашим Валерой, пожить в нашей семье. Мы купили тульский самовар, расписанный красными и жёлтыми цветами по зелёному полю, для подарка Джимовым родителям, матрёшек и альбом с видами Москвы. А как же иначе. Предварительные испытания самовара, сделанного из тульских пулемётных обрезков, выявили серьёзную течь в кране. Пришлось в срочном порядке пришлифовывать этот чёртов кран. Шлифовальным порошком и рекомендациями по шлифовке меня всего за стакан спирта снабдил институтский стеклодув. Самому Джиму тоже приобрели какие-то подарки, уж не помню какие. Больше всего он был рад тому, что мой Валера перерешал все задачки по математике, которые Джиму задали на лето. А ещё он обрадовался книжке «Над пропастью во ржи», которую я ему подсунул почитать. Как потом выяснилось, можно было и «Тома Сойера» подсунуть, но на английском у нас книг Твена не было. Так вот. Одним из центральных мероприятий должен был стать праздничный обед в семье, на который обещались приехать из Серпухова мои родители. Предполагалось, что будут развёрнутые выступления с американской и российской сторон с рассказом о близких родственниках, а также показ слайдов и фотографий. Джим на правах гостя выступал первым. Рассказал о папе, простом американском адвокате, показал фотографию их двухэтажного дома, поведал о дедушке, увы, покойном, который тоже был простым американским адвокатом, о маме, о бабушке, далее везде, вплоть до джипа «Лексус». Сын старательно переводил для дедушки и бабушки. В прениях по докладу моя мама высказалась в том смысле, что «Ох, ё… Ну и… А мы-то… Твою такую…». Папа нервно молчал. Предстоял рассказ Валеры о нашем семействе. Надо сказать, что рассказ сына был обсуждён и утверждён на семейном совете заранее. С фотографиями нашей квартиры на шестом этаже панельного дома и двух детских велосипедов можно было не суетиться. Джим уже всё видел. Про меня рассказать было просто — я химик. Работаю в институте. Супруга тоже химик. Работает в другом институте. Да мы и сами Джиму об этом давно рассказали. Бабушка — полицейский. С некоторым трудом Валера объяснил, что его бабушка ловит и воспитывает малолетних нарушителей закона. Как поймает, так и воспитывает, пока тем не надоест и они не отправятся в тюрьму, подальше от бабушкиных нотаций. А вот с дедушкой было сложнее. Дедушка категорически запретил рассказывать, кем он работает и чем занимается. После долгих споров сошлись на том, что он простой инженер. Работает на заводе. Просто заводе. У нас таких заводов пруд пруди. Чего о них рассказывать. Так Валера и доложил. И тут любознательный Джим возьми да и спроси: «А что вы, Борис, делаете на этом заводе?» Отец побагровел. Снял очки и стал их протирать. Нашлась бабушка: «Валера, переведи ему, что дедушка делает мясорубки». Папа так облегчённо вздохнул, что мог бы задуть не один десяток именинных свечей на торте, если бы вдруг случилась такая необходимость. Сын начал переводить. Как будет по-английски «мясорубка», он не знал, но выручил двухтомник Гальперина, который на этот случай лежал рядом. Наконец он перевёл. Мы приготовились перейти к столу, и тут дочь, молчавшая почти всё это время, произнесла: «И за выпуск мясорубок нашего дедушку наградили часами и медалью к трёхсотлетию российского флота». И засмеялась.