Словом, как ни посмотри, нет такого вопиющего несчастья, кроме разве акульего укуса, которое не может произойти с человеком, если, уступив настояниям родных и близких, он, вопреки голосу здравого смысла, согласится выехать в неведомые ночные просторы на простом педальном велосипеде, и мне не стыдно признаться, что, осознав все вышеизложенное, я изрядно Впрочем, что касается коз и слонов, то с ними, вопреки ожиданиям, все обошлось. Ни те ни другие, как ни странно, мне не встретились. Но и только. В прочих же отношениях все складывалось хуже некуда. Мало того, что все время надо смотреть в оба, чтобы не налететь на слона, так где-то еще собаки лают. А какое нервное потрясение я пережил, когда, спешившись, подошел для проверки к дорожному указателю, смотрю, а на нем сидит сова, ну вылитая моя тетя Агата. Я так ужасно разволновался, что сначала даже подумал было, что это и вправду моя тетя. Но потом, поразмыслив здраво и рассудив, насколько не в ее характере лазить на дорожные указатели, я сумел взять себя в руки и унять дрожь в коленках.
Короче говоря, испытав все эти душевные муки да еще чисто физическую боль в икрах и лодыжках и тем более – в выпуклых частях, Бертрам Вустер, который наконец приземлился на пороге Кингем-Мэнора, был уже совсем не тот Берти Вустер, беззаботный весельчак-фланер, широко известный в прежние времена на Пиккадилли и Бонд-стрит.
Даже непосвященные во внутренние обстоятельства сразу поняли бы, что в эту ночь Кингем-Мэнор разгулялся вовсю. Окна ослепительно сияли, гремела музыка, и вблизи слух улавливал шарканье подошв: дворецкие, лакеи, шоферы, горничные и разная подсобная обслуга, а также, несомненно, повара самоуглубленно плясали и притоптывали. В общем и целом «гогот и гул – ночной разгул», как говорится у поэта [46].
Оргия происходила в одном из двух залов на нижнем этаже, там вдоль стены шли стеклянные двери, открывавшиеся прямо на аллею, и я устремился туда. Внутри играл оркестр, вовсю наяривая что-то танцевальное, при более благоприятных обстоятельствах мои ноги уже бы, конечно, задергались в такт. Но сейчас у меня была забота посерьезнее, чем в одиночестве бить копытом по гравию. Мне нужен был ключ от задней двери, притом безотлагательно.
Разглядывая с порога толпу танцующих, я не сразу заметил в ней Сеппингса. Но постепенно, выделывая умопомрачительные курбеты, он проник в мое поле зрения. Я было окликнул его раз-другой-третий, но он был слишком поглощен своим делом, и, только когда общая волна танца вынесла его на расстояние моей вытянутой руки, я сумел ткнуть его под ребро и тем привлечь его внимание.
От неожиданности он споткнулся об ноги своей дамы, грозно обернулся, однако же, сразу признав Бертрама, сменил враждебность на изумление.
– Ах! Мистер Вустер?!
Но я был не в настроении обмениваться любезностями.
– Поменьше ахов и побольше ключей, Сеппингс, – решительно произнес я. – Давайте сюда ключ от задней двери.
Он как будто бы недопонял.
– Ключ от задней двери, сэр?
– Вот именно. От задней двери Бринкли-Корта.
– Но он там.
Я от досады прищелкнул языком.
– Насмешки тут неуместны, милейший. Не для того я проехал девять миль на велосипеде, чтобы слушать тут ваши малоудачные шутки. Он у вас в брючном кармане.
– Нет, сэр. Я оставил его у мистера Дживса.
– У кого, у кого?
– У мистера Дживса, сэр. Перед тем как ехать сюда.
Мистер Дживс сказал, что хочет перед сном прогуляться в саду. А потом положит ключ на кухонный подоконник. Я смотрел на Сеппингса и ничего не понимал. Взгляд у него был ясный, руки не дрожали. Ничего похожего на дворецкого, который хватил лишку.
– То есть все это время ключ находился у Дживса?
– Да, сэр.
Я был не в силах больше произнести ни слова. От избытка эмоций у меня пропал голос. Я растерялся и перестал соображать; одно лишь представлялось совершенно очевидным: по какой-то причине, покамест мне неизвестной, но надо будет разобраться, как только я проеду на этой проклятущей машине девять миль обратно по темной безлюдной дороге и изловлю Дживса, – по какой-то причине Дживс сделал мне пакость. Прекрасно сознавая, что легко может в любой момент спасти положение, он заставил тетю Далию и всех остальных куковать в дезабилье на лужайке перед домом и, мало того, хладнокровно наблюдал, как его молодой хозяин безо всякой нужды отправился в восемнадцатимильную велосипедную поездку.
Я не верил сам себе. Другое дело его дядя Сирил, от него, с его извращенным чувством юмора, можно было бы ожидать такого поступка. Но от Дживса!…
Я вскочил в седло, сдержав вскрик боли от соприкосновения жесткой кожи с потертостью на теле, и пустился в обратный путь.
Дживс когда-то говорил мне, не помню, по какому поводу, может быть, просто без всякой связи, есть у него такая привычка, мол, хочешь – верь, хочешь – нет, так вот, он говорил, что в аду нет фурии страшней, чем женщина, которую презрели [47]. И я все думал, что в этом что-то есть. Самому мне, правда, не доводилось презреть женщину, но Понго Туистлтон один раз презрел родную тетку – наотрез отказался встретить на Паддингтонском вокзале ее сына Джеральда, накормить его обедом, посадить в поезд и отправить в школу; так потом разговорам и упрекам конца не было. Письма приходили такие, он рассказывал, что своим глазам не поверишь. Да еще две телеграммы укоризненного содержания и одна открытка с фотографией памятника павшим героям в деревне Литтл-Чилбери и с язвительной надписью.
Так что до сегодняшнего вечера я эту истину не подвергал сомнению. Женщины, которых презрели, бьют абсолютный рекорд, а все прочие – бог с ними, так я считал.
Но нынче вечером я вынужден был пересмотреть свои взгляды. Если хотите знать, что может вам предложить ад по части свирепых фурий, вам надо взглянуть на беднягу, которого обманом заставили темной ночью, без фонаря, отправиться в длинную и никому не нужную велосипедную поездку.
Я специально подчеркиваю слова: «никому не нужную». Именно это обстоятельство особенно больно язвило душу. Конечно, если бы потребовалось съездить за доктором для спасения ребенка, задыхающегося от крупа, или возникла бы нужда прокатиться до ближайшего кабака ради пополнения опустевшего погреба, тогда другое дело, я первый бы схватился за руль велосипеда, как юный Лохинвар [48]. Но когда тебя подвергли такому испытанию, просто чтобы удовлетворить нездоровое чувство юмора твоего собственного личного слуги, это уж, знаете ли, слишком, я ехал взбешенный с самого старта и до финиша.
Так что, хотя Провидение, всегда хранящее в пути хорошего человека, и позаботилось о том, чтобы я доехал живой и невредимый (кроме выпуклых частей), убрало с дороги всех коз, слонов и даже сов, похожих на тетю Агату, тем не менее Бертрам, бросивший наконец якорь у крыльца Бринкли-Корта, был сердит и расстроен. И при виде темной фигуры, шагнувшей со ступеней мне навстречу, я уже был готов раскупорить душу и дать излиться всей горечи, которая в ней бурлила.
– Дживс, – строго проговорил я.
– Это я, Берти.
Голос, произнесший это, был как подогретая патока, и даже если бы я не узнал сразу эту чертову Бассет, все равно было ясно, что он не принадлежит мужчине, которого я так жаждал увидеть. Ибо фигура была в простом шерстяном платье и называла меня по имени. А Дживс, при всех его недостатках, никогда не стал бы носить женское платье и звать меня Берти.
Как раз эту особу мне меньше всего хотелось видеть, тем более сейчас, после нескольких часов в седле, но я все же приветливо буркнул в ответ:
– Вот так так!
Последовала пауза, во время которой я тер колени – свои,понятное дело.
– Стало быть, в дом вы проникли? – намекнул я, имея в виду перемену костюма.
– Да, через четверть часа после вашего отъезда Дживс предпринял поиски и нашел ключ от задней двери на кухонном подоконнике.
– Ха!
– Что?
– Ничего.
– Мне показалось, вы что-то сказали.
– Да нет, ничего.
И я так и остался стоять, не говоря ничего. Потому что на этом этапе, как нередко при моем общении с означенной девицей, разговор наш опять иссяк. Лепетал ночной ветерок – но не Бассет. Чирикнула пташка сквозь сон – но ни звука не сорвалось с уст Берти. Поразительно, как уже одно ее присутствие словно лишало меня дара речи, а с другой стороны, мое присутствие так же действовало на нее. Создавалось впечатление, что нашему будущему браку суждено вылиться в двадцать лет среди монахов-траппистов [49].
– Дживса не видели? – спросил я наконец, всплывая из глубин.
– Видела. Он в столовой.
– В столовой?
– Прислуживает за столом. Все едят яичницу с беконом и запивают шампанским… Что вы сказали?
А я ничего не сказал. Только фыркнул. Меня как отравленной стрелой пронзила мысль, что они там пируют и веселятся, и им горя мало, а меня, быть может, волокут через поля и луга козы или пожирают слоны. Нечто в этом же духе происходило, помнится, во Франции перед революцией: спесивые аристократы в своих замках обжирались и распивали вина, а снаружи те, кому не повезло, испытывали всякого рода лишения.