По вечерам крысы вылезали из своих нор под домом и пробирались под окно кухни полакомиться отбросами, которые выбрасывала ленивая наша кухарка. Мы с Димой, держа в руках чайники с крутым кипятком, таились у раскрытого кухонного окна, хищно ожидая их появления. Крысы, громадные, почти с кошку величиной, с длинными, внушающими нам мистический ужас и отвращение сильными хвостами, начинали свою мерзкую суетню под окном. Тогда мы сверху лили им на спины кипяток, наслаждаясь их истошным и злобным визгом. А ведь мы не были злыми мальчиками, мы обожали собак, кошек, птиц, никогда их не мучали и не обижали, так же как и других животных. Но крысы… тут было все позволено! Впрочем, кипяток был изобретением кухарки, и когда мама узнала о наших вечерних развлечениях с крысами, она нам их запретила.
В то же лето меня чуть не убил Есаул — упитанный гнедой мерин. Есаул и Манька — вороная высокая и худая кобыла Николая Васильевича — возвращались с водопоя в конюшню. А мы, ребята, вооружившись длинными прутьями, погоняли их, крича и прыгая, как бесенята. У всех были длинные прутья, а я взял коротенький, подбежал к невозмутимо шагавшему Есаулу сзади и замахнулся. И вдруг увидел над собой мелькнувшее на одно мгновение в воздухе лошадиное копыто. Если бы не Дима, успевший рвануть меня за рубашку на себя, добрый мерин или убил бы меня на месте, или изуродовал. Удара у него не получилось, но шипом подковы он сорвал у меня с головы маленький кусочек скальпа. Я залился кровью. Меня увели в дом, Николай Васильевич запряг в тарантас того же Есаула и ту же Маньку и помчался за земским врачом Морковиным.
Морковин — загорелый, бородатый, в чесучовом пиджаке и косоворотке, типичный чеховский деревенский врач — осмотрел рану, продезинфицировал ее еще раз после мамы, забинтовал мою бедную голову, сказал: «Засохнет, как на собаке», выпил рюмку водки, закусив жаренными в сметане окуньками, и укатил на своей таратайке за пятнадцать верст, под Брусово, где кто-то кому-то в пьяной драке вышиб глаз.
В 1948 году там же, под Брусовом, на вывеске сельской больницы я увидел его имя: «Больница имени доктора Морковина».
Старый земский врач оставил после себя долгую и добрую память.
III
Приближался день моего рождения, 20 июля по старому — 2 августа по новому стилю. Порохом запахло еще сильнее. Грянул выстрел Гаврилы Принципа, сербского гимназиста, застрелившего в Сараеве австрийского эрцгерцога. Мы им восхищались: гимназист, а вот поди ж ты!
На другом берегу озера, напротив Леганка в Гранове, жила летом семья крупного инженера-путейца из Петербурга: муж, жена и две девочки. Где-то мама познакомилась с этой семьей и послала нас — Диму и меня — с визитом в Граново. Маме грановские девочки понравились, ей хотелось, чтобы мы с ними подружились. Мы должны были пригласить их в гости к нам на день моего рождения.
Вместо старых форменных гимназических брюк и ситцевых застиранных рубашек мы надели новенькие матроски с синими воротниками, синие короткие штаны, натянули на ноги длинные желтые чулки и вдруг превратились в приличных, воспитанных мальчиков, чему сами несколько удивились.
В Граново мы прибыли на своей «Диане», пришвартовались у купальни и пошли по песчаной дорожке через богатый парк к барскому дому.
Грановские девочки оказались девицами очень чинными, очень благонравными и очень скучными на наш избалованный вкус, в крахмальных белых платьицах, с пышными бантами в косах.
После чая со сладким пирогом мы пошли играть в парк, и тут выяснилось, что дружбы у нас с Грановскими девочками, пожалуй, не получится.
Старшая спросила у Димы:
— Вы читали «Княжну Джаваху» Чарской?
— Читал.
— Вам понравилось?
Как могла понравиться Лидия Чарская Диме, когда он уже читал Толстого и украдкой Достоевского?
Дима сказал со снисходительной усмешкой:
— Плаксивая дамская чушь!
Старшая грановская девочка обиделась так, как будто не Лидия Чарская, а она была автором нашумевшего романа для детей.
— Как вы можете так говорить! Это моя любимая книжка!
Дима пожал плечами:
— Очень жаль!
Тем временем меня терзала младшая:
— Какой танец вы больше всего любите танцевать?
Я ответил довольно тупо:
— Мне все равно!
— Значит, вы ничего не умеете танцевать? А почему у вас так много веснушек на носу?
Я покраснел и с трудом выдавил из себя:
— Они к зиме пройдут.
Маленькая черноволосая ехида со стройными ножками в голубых красивых носочках сказала, светски улыбаясь:
— Ой, как долго ждать!
Мы для приличия поиграли с Грановскими девочками в крокет, передали мамино приглашение и поспешили убраться восвояси.
Настало 2 июля. На чай с традиционным черничным пирогом съехались гости — окрестные дачники со своими детьми. Грановские девочки прибыли в коляске со своей гувернанткой — худощавой дамой в платье с кружевным воротником, закрывавшим ее длинную шею, в пенсне на крупном носу.
Моя ехида, нарядная и прекрасная, сунула мне в руки коробку дорогого шоколада и объявила:
— Это вам подарок. На день рождения. От нас.
Я смутился и пролепетал чуть слышно:
— Мерси, спасибо!
Грановские девочки переглянулись, а их гувернантка заметила строго:
— Надо что-нибудь одно говорить, мальчик, или «мерси», или «спасибо».
Они гордо, всей троицей, стали подниматься по ступенькам веранды, а я плелся сзади со своим подарком, чувствуя себя почему-то униженным и оскорбленным.
После чая мы пошли на «гимнастику» — так мы называли врытые в землю у нас в палисаднике столбы с перекладиной. Здесь каждое утро мы с Димой делали упражнения на кольцах и трапеции. Желая поразить Грановских воображал, я несколько раз подтянулся на кольцах, потом повис, как обезьяна, головой вниз на трапеции, потом сел на нее и, держась за веревки руками, стал сильно раскачиваться. И вдруг, когда трапеция со мной оказалась на высшей точке своего подъема, столбы рухнули. Они рухнули, на мое счастье, в противоположную сторону, а меня неведомая сила сорвала в это же мгновение с деревянной палки, на которой я так победоносно сидел, и сбросила вниз, на землю. У меня загудело в голове от удара, но я ничего себе не сломал и не повредил. Маленькая грановская ехида мгновенно помчалась на дачу, влетела в гостиную, где сидели взрослые гости, и радостно сообщила маме:
— Ваш Леня сломал столбы с гимнастикой!
Мама и гости выбежали на веранду и увидели меня целого и невредимого. На всякий случай мама стала бранить меня, но тут Дима закричал: «Авдотья идет!» — и всем стало не до меня.
По дороге, уже миновав ворота гершельмановского имения, направляясь к нашему дому, шагала, широко размахивая длинным батожком, Авдотья — сельский почтарь. Ей было под пятьдесят. У нее было суровое, сухого, иконописного склада, темное лицо с глубоко запавшими синими, как цветущий лен, глазами. Каждый день, не зная выходных, она пешком проходила тридцать, если не больше, немеряных верст, разнося письма, телеграммы, газеты. Ходила Авдотья летом и осенью босая. На ее ноги, черные от грязи, въевшейся в поры ороговевшей кожи, разлапистые, разбитые, сношенные, как те старые лапти, которые она обувала лишь с первым снежком, страшно было смотреть.
Вот Авдотья подошла и остановилась у нижней ступеньки нашей веранды. Стоит и смотрит на столпившихся наверху дам и господ, на их нарядных детей. Что-то было в ее взгляде новое, какие-то несвойственные ей суровость и осуждение, а мама, как человек нервный и чуткий, первая почувствовала это и спросила дрогнувшим голосом:
— Что вы нам принесли, Авдотья?
— Войну! — сказала Авдотья и достала из сумки газету.
Кроме газеты с царским манифестом Авдотья принесла нам еще телеграмму от отца. Он призван в армию из запаса, получил назначение в часть, приедет в Молдино на один день проститься с нами.
Авдотья ушла, гости стали разъезжаться.
Через два дня приехал отец в новенькой офицерской форме, непривычно серьезный. Оказалось, что он назначен на Кавказский фронт. Через пять лет мы похоронили его в Ростове-на-Дону. Он умер от сыпного тифа.