После «Графа Монте-Кристо» у меня в руках не было чтива столь увлекательного. Тихо икая от волнения, я узнавал, что и в каких количествах должен был ежедневно поедать вместе с боевыми товарищами. Через полчаса я запер хлеборезку и начал следственный эксперимент.
Я взвесил указанные в Уставе 65 граммов сахара и обнаружил, что это шесть кусочков. Я несколько раз перепроверял весы и менял кусочки, но их все равно получалось — шесть. А в дни моей курсантской молодости никак не выходило больше трех. Аналогичным образом двадцать положенных на едока граммов масла оказались высоченной, с полпальца, пайкой, от получения которой на завтрак в курсантские времена меня бы хватил удар. То масло, которое иногда (видимо, по недосмотру Соловья) падало на наши столы, можно было взвешивать на микронных весах. А вообще-то жрали мы маргарин.
Подполковник Гусев приказал мне выучить нормы выдачи продуктов, и я их выучил, но дальше начались недоразумения. Я-то понял подполковника так, что в соответствии с нормами надо в дальнейшем и выдавать — но в этом заблуждении оказался совершенно одинок.
В первом часу первой же ночи в окошке выдачи появилась физиономия. Физиономия сказала: «Дай сахарку». «Не дам», — сказал я. «Дай, — сказала физиономия. — Водилы велели». «Скажи им: нету сахара», — ответил я. «Дай», — сказала физиономия. «Нет», — сказал я. «Они меня убьют», — сообщила физиономия. «Откуда я возьму сахар?» — возмутился я. Физиономия оживилась, явно готовая помочь в поиске. «А вон же!» И физиономия кивнула на коробки. «Это на завтрак», — сказал я. «Дай», — сказала физиономия. «Уйди отсюда», — попросил я. «Они меня убьют», — напомнила физиономия. «О господи!» Я выгреб из верхней пачки десять кусков, положил на ломоть хлеба и протянул в окошко. «Мало», — вздохнула физиономия. Я молчал. Физиономия вздохнула. «И маслица бы три паечки», — сказала она наконец и тут же пояснила: «Водилы велели!» «Масла не дам!»— крикнул я. «Они меня убьют», — печально констатировала физиономия. «Я тебя сам убью», — прохрипел я и запустил в физиономию кружкой. Физиономия исчезла. Кружка вылетела в окошко выдачи и загрохотала по цементному полу. Я отдышался и вышел за ней. Физиономия сидела у стола, глядя с собачьей кротостью. Я длинно и грязно выругался. Физиономия с пониманием выслушала весь пассаж и предложила: «Дай маслица».
Когда я резал ему маслица, в окошко всунулась совершенно бандитская рожа, подмигнула мне и сказала:
— Э, хлэборэз, масла дай?
Стояла весенняя ночь. Полк хотел жрать. Дневальные индейцами пробирались к столовой и занимали очередь у моего окошка. И когда я говорил им свое обреченное «нет», отвечали удивительно однообразно:
— Они меня убьют.
И я давал чего просили.
От заслуженной гауптвахты меня спасала лишь чудовищная слава предшественника — после его норм мои недовесы казались гарун-аль-рашидовскими чудесами. Впрочем, это не мешало подполковнику Гусеву совершать утренние налеты на хлеборезку, отодвигать полки, шарить в холодильнике и проверять хлебные лотки.
Отсутствие там заначек убеждало его только в моей небывалой хитрости. «Где спрятал масло?» — доброжелательно спрашивал полковник. «Все на столах», — отвечал я. От такой наглости подполковник крякал почти восхищенно. «Найду — посажу», — предупреждал он. «Не найдете», — отвечал я. «Найду», — обещал полковник. «Дело в том, — мягко пытался объяснить я, — что я не ворую». «Ты, Шендерович, нахал!» — отвечал на это подполковник Гусев — и наутро опять выскакивал на меня из-за дверей, как засадный полк Боброка.
Через месяц полное отсутствие результата заставило его снизить обороты — не исключено даже, что он поверил мне, хотя, скорее всего, просто не мог больше видеть моей ухмыляющейся рожи.
Мне между тем было не до смеха. Бандит Соловей успел так прикормить дембелей и прапорщиков, что мои жалкие попытки откупиться от этой оравы двумя паечками и десятью кусочками сахара только оттягивали час неминуемой расплаты. Лавируя между мордобоем и гауптвахтой, я обеспечивал всеобщее пропитание. При этом наипростейшие на первый взгляд процедуры превращались в цирк шапито.
Рыжим в этом цирке работал кладовщик Витя Марченков. Витя бухал на весы здоровенный кусище масла и кричал:
— О! Хорош! Забирай!
— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.
Витя наливался бурым цветом.
— Хули ждать! — кричал он. — Дохуя уже масла!
— Еще триста грамм надо, — говорил я.
— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша руками перед моим носом. — Уже дохуя!
Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и способ округления в меньшую сторону с любого количества граммов. На мои попытки вернуться к общепринятой системе мер и весов Марченков отвечал речами по национальному вопросу, впоследствии перешедшими в легкие формы погрома. Взять вес, указанный в накладной, можно было только привязав Марченкова к холодильнику — о чем, учитывая разницу в весовых категориях, можно было только мечтать.
Получив таким образом масла на полкило меньше положенного, я, как Христос пятью хлебами, должен был накормить им весь полк — плюс дежурных офицеров, сержантов и всех страдавших бессонницей дембелей. И хотя фактически существовавшие ночные нормы я снизил до минимума, а начальника столовой прапорщика Кротовича вообще снял с довольствия — за наглость, чрезмерную даже по армейским меркам, а все равно: не прими я превентивных мер — как минимум трех бы тарелок на утренней выдаче не бывало. Приходилось брать встречные обязательства, то есть отворовывать все это обратно. И взяв ручку, я погрузился в расчеты.
Расчеты оказались доступными даже выпускнику Института Культуры. Полграмма, слизанные с пайки каждого бойца и помноженные на их количество, давали искомые три тарелки масла — плюс еще несколько, которые я мог бы съедать хоть самолично, если бы меня не тошнило от одного запаха. Впрочем, лишние тарелки эти, опровергая закон Ломоносова-Лавуазье, бесследно исчезали и без моей помощи.
Так я вступил на стезю порока. Как и подобает стезе порока, она бы не сулила мне ничего, кроме барской жизни и уважения окружающих — если бы не упомянутый начальник столовой, прапорщик Кротович. До моего появления в хлеборезке он уже откормился солдатскими харчами на метр девяносто росту, и я посчитал, что поощрять его в этом занятии дальше опасно для его же здоровья. Прапорщик так не считал — и как раз к тому времени, как подполковник Гусев замучился искать по моей хлеборезке ворованное масло, в Кротовиче прорезалась забота о рядовом составе: он начал приходить по ночам и проверять чуть не каждую тарелку, ища недовесы. Своих чувств ко мне он не скрывал, а желание посадить — афишировал.
Несколько слов о прапорщике Кротовиче. Прапорщик был гнусен. Его перевод в начальники стоовой я могу объяснить только тем, что имущество нашей роты, где он старшинствовал прежде, было им разворовано уже полностью. Интеллект и манеры прапорщика частично подтверждали дарвиновскую теорию происхождения видов — частично, потому что дальними предками Кротовича были никак не обезьяны; мой выбор колеблется между стегоцефалом и диплодоком. Единственное, что исключено совершенно — это божественое происхождение. Я не поручусь за все человечество, но в данном случае Господь абсолютно ни при чем. В день создания Кротовича Всевышний отдыхал.
Да, так вот: прапорщик начал искать недовесы. Делал он это ретиво, но безрезультатно. Штука в том, что вскоре после назначения, поняв, с кем придется иметь дело, я отобрал из полутора тысяч тарелок десяток наиболее легких и, пометив их, в артистическом беспорядке разбросал по хлеборезке. Взвешивая масло, Кротович ставил первую попавшуюся такую тарелку на противовес — и стрелка зашкаливала грамм на двадцать лишних. Кротович презрительно кривился, давая понять, что видит все мои фокусы насквозь.
— А ну-ка, сержант, — брезгливо сипел он, — дайте мне во-он ту тарелку!
Я давал «во-он ту», и стрелку зашкаливало еще больше.
Прапорщик умел считать только на один ход вперед. При встрече с двухходовкой он переставал соображать вообще. Иметь с ним дело для свободного художника вроде меня было тихой радостью.
Впрочем, чего требовать от прапорщика? Однажды в полк прилетел с проверкой из Москвы некий генерал-лейтенант, фамилию которого я знаю, но не скажу, потому что он сейчас Бог знает кто, а я человек трусоватый. Генерал прилетел проверять работу тыловой службы, и к его прилету на наших столах расстелились скатерти-самобранки. Солдаты, пуча глаза, глядели на плотный наваристый борщ и инжирины, плававшие в компоте среди щедрых горстей изюма. Это был день еды по Уставу.
Все вышеописанное исчезло в час генеральского отлета в Москву — как сон, как утренний туман.