Профессор посмотрел на меня недоуменно.
– Как это, чтоб затянулись? Он мне как раз и нужен именно с этими ранами. Надо, чтобы все видели, как он страдал и что выдержал. И вообще я не понимаю, как ты можешь ко мне обращаться с подобными просьбами. Тебя разве в прошлом не отучили от абстрактного гуманизма?
Я смутился. Конечно, меня отучали, и иногда даже очень сильно. И, говоря фигурально, сердце мое сильно, в общем-то, зачерствело. Но когда я напьюсь, мне становятся почему-то всех жалко. Даже каких-нибудь змей, скорпионов и террористов. Даже самых отвратительных тварей жалко, и все, и ничего не могу с собою поделать.
– Ну и дурак, – сказал Эдик. – Жалость есть глупое и бесполезное чувство. И жалельщики – это самые вредные люди. Они всегда мешали всему самому передовому. Мы им, кстати, тоже никакого эликсира давать не будем.
– Ага! – поймал я его на слове. – Значит, и меня тоже ждет такая же участь. Я тебе вычеркну Симыча, а ты меня лишишь эликсира и будешь смотреть, как я старею, седею, теряю зубы…
– Ну что ты! – решительно возразил Эдик. – Зачем же ты так обо мне думаешь? Ты будешь жить вечно, но я тебя сделаю бесчувственным. Я знаю, как это делать. Одна маленькая операция, и ты станешь как истукан. На твоих глазах можно будет кого угодно резать на куски. Пусть он будет корчиться в муках, плакать и стенать, твоей души это никак не затронет. Ты будешь спокойно поглощать пищу, пить вино, наслаждаться светом солнца, ароматом цветов и женскими ласками.
– Ну как же, – спросил я, – неужели, видя, что кого-то бьют, я не буду страдать вместе с ним?
– Пусть страдает только тот, кого бьют, – спокойно ответил Эдик. – Зачем же страдать кому-то еще?
Я бы соврал, сказав, что обещание Эдика меня не смутило. Это чувство жалости или сострадания, или черт его знает, как его называть, мне давно надоело. Оно мне портило всю мою жизнь, мешало моей карьере и лишало меня аппетита. Зачем оно мне нужно, если оно не приносит мне ничего, кроме вреда?
Я обещал профессору подумать над его предложением. То есть мне так кажется, что я обещал, хотя на самом деле я теперь уже даже не уверен, что такой разговор состоялся на самом деле, а не приснился мне и не прибредился. А если этот разговор, как и все остальное, я просто вообразил, то почему же силой воображения я не могу закончить свои приключения и вернуться к себе в Штокдорф?
Я даже попробовал это сделать. Закрыл глаза, напряг все свое воображение, по– моему, даже впал в какое-то такое трансцендентальное состояние. А если этот разговор, как и все остальное, я вижу: нет, я не в Штокдорфе. Но и не у профессора, а в своем гостиничном номере. Искрины нет. А возле кровати валяются листки текста, выдранного из книги. Я подобрал их и стал читать. И текст мне показался знакомым, как будто я его читал уже раньше, а может быть, даже писал.
На полях, между прочим, я увидел много пометок, сделанных разноцветными карандашами. Пометки были в основном негативного свойства и довольно однообразны. Где-то было написано: Нехорошо! или Ну это уж слишком!!! (так прямо там три восклицательных знака и было). Я стал эти листочки просматривать, зачитался и стал думать, может, где-то чего-то и слишком, но чего уж тут нехорошего? Наоборот, очень даже неплохо!
Степанида прожила в Отрадном больше двадцати лет. Все эти годы она аккуратно записывала свои наблюдения над жизнью в имении, называя хозяина имения или Батюшка, или просто Он с большой буквы. Но записи со временем становятся короче, однообразнее и унылее. Иногда даже прорываются жалобы, что ее лучшие годы потрачены зря, и намеки на то, что хотелось бы когда-то возвратиться домой.
Одно сообщение и вовсе лаконично: Ничего нового, кроме того, что мы все стареем.
Все эти годы изо дня в день Батюшка неуклонно следует раз заведенному распорядку: подъем, молитва, пробежка вокруг озера, завтрак, работа, выездка на Глаголе, а затем опять работа, работа с короткими перерывами на обед и отдых и только к вечеру, как всегда, заучивание новых слов из Даля и перед самым сном Хорошо темперированный клавир.
И никаких развлечений. Гляделку Он сам не смотрит и не любит, когда в нее смотрят другие. Степанида жалуется, что даже еженедельную серию Даллас они с Томом смотрят тайком, приглушив звук до предела.
Был только один (впрочем, довольно долгий) период оживления и надежд в Отрадном. Это когда московские вожди начали качуриться один за другим. В этот период Он сам вечерами выходил к гляделке, с удовольствием смотрел похороны, внимательно слушал все сообщения и комментарии по поводу кремлевских перемен и интриг, иногда толкая локтем в бок Зильберовича:
– О чем они говорят?
Сам Он в местном языке был не силен.
В эти дни Он оживал, меньше тратил времени на валяние глыб, больше внимания уделял выездке Глагола, часто шутил, и даже Его сексуальная активность в эти дни возрастала.
Но все кончалось одним и тем же. Закопав одного старика, заглотчики ставили на его место другого, еще старее, и все шло своим чередом.
Последний всплеск надежды был у Батюшки, когда на смену немощным старикам пришел наконец вождь молодой и здоровый, с двумя высшими образованиями. Комментаторы по гляделке наперебой нового восхваляли, что умный и остроумный, костюмы заказывает только в фирме Диор, читает в подлиннике Вольтера и тайком в церковь ходит. Этому-то вождю направил Батюшка секретное послание с указанием коммунистическую партию распустить и восстановить в России традиционную для нее монархическую форму правления.
Ответа он не получил, и вскоре стало ясно, что журналисты нового вождя сильно перехвалили. Костюмы от Диора он носит, но в церковь ходит навряд ли, а в подлиннике читает исключительно Ленина.
Убедившись в этом, велел Батюшка выкинуть гляделку в мусор, перестал даже спрашивать, что там, в Москве деется и вернулся к неизбывному своему труду.
С этого периода замечает Степанида в настроениях Батюшки перелом. Он и дальше громоздил свои глыбы, но все с большим трудом и с меньшим желанием. Да и память стала слабеть, и с заучиванием пословиц дело шло все хуже и туже: шесть новых пословиц выучит, восемь старых забудет. Иногда к случаю хочется какую-нибудь пословицу ввернуть, наморщит лоб, пальцами щелкает, ан нет, не припоминается. Хорошо еще, если есть Зильберович поблизости, а без Зильберовича беда, да и только.
На коня Батюшка взбирался все реже, а потом эти репетиции вовсе сошли на нет, и совсем скучно стало в Отрадном.
Мне было больно и грустно читать донесения Степаниды, что Батюшка, теряя веру в свое предназначение, стал попивать (все чаще выгребала она из Его кабинета бутылки из-под виски и содовой). И вдруг такое письмо.
Катюшка, родненькая!
Пишу тебе в ужасном смятении. У нас происходит черт-те чего. Сегодня утром я проснулась чуть позже обыкновенного, и, смотрю, Тома со мной уже нет. Я подумала: ушел на конюшню. Ну ладно. Встала, прибралась, пошла клинить к Нему. Тем более, что время было, когда Он бегает. Гляжу: в спальне все застелено, как будто и не ложились, а кабинет тоже убран. На столах ни одной бумажки, не считая какого-то медицинского журнала. До завтрака время было еще много, я пошла на конюшню, спросить у Тома, не знает ли он, не случилось ли чего. Но в конюшне Тома не было. Я бы не удивилась, но там не было не только Тома, но и Глагола. Пошла искать еврейчика, у него дверь заперта, а во дворе его тоже не видно. Ну я все еще ничего такого не думала, думала, может, они все вместе поехали, допустим, к ветеринары. Хотя все было как-то чудно, поскольку ветеринар южели «Usually (англ.) – обычно.» к нам приезжает сам, а если надо, то Том с еврейчиком сами могли управиться. Он такими делами не занимается.
Но я все равно ничего такого не подумала, а подумала, только когда пришла на брекфаст «Breakfast (англ.) – завтрак.». Когда я туда пришла, там уже сидят Жанета Григорьевна с мамашей, и обое заплаканные. Я спрашиваю, чего случилось? Говорят, ничего. Спрашиваю, где же Батюшка? Говорят, его больше нет и не будет. Умер, что ли? Смотрю, Клеопатра Казимировна как-то так дергается, отводит глаза в сторону и ничего не говорит, а Жанета Григорьевна говорит: умер. Я спросила про Тома и про еврейчика, куды они делись? Может, в морг Его повезли? На лошади? Клеопатра Казимировна обратно молчит, а Жанета Григорьевна говорит: Тома и Леопольда Григорьевича тоже больше нету. – Тоже, – спрашиваю, – умерли? – Тоже, – говорит, – умерли.
Ты себе представляешь, как я на такие слова должна реагировать и что говорить? Спрашиваю, где же находятся ихние трупы? Ничего, говорит, не спрашивай, не твое дело. Я говорю, как же это не мое дело. Это где ваш труп находится – не мое дело, а где мой труп находится, моего Тома, – это очень даже мое дело. Они ничего не отвечают, а я тоже не знаю, чего делать, то ли полицию вызвать, то ли не стоит. Если, Катюшка, это твоих рук дело, то надо было меня поставить в известность, поскольку я совсем не знаю, как быть. Жду дальнейших инструкций…