При шуме открываемой двери она повернулась:
— Наконец то, — сказала она.
Тремор поклонился с любезной и холодной вежливостью.
— Г-н Дере сообщил мне, сударыня, что вы оказываете мне честь, спрашивая меня.
Он хотел показать с самого начала, немного, может быть, грубо, что его посещение было не совсем добровольно.
Кончиком своего веера графиня Вронская указала ему на стул подле себя:
— Г-н Дере напомнил вам о ваших обязанностях, — возразила она непринужденно. — У меня в Париже много друзей и все, находящиеся здесь, пришли поздравить меня с благополучным возвращением.
— Вероятно они, сударыня, имеют больше меня прав рассчитывать на память о себе и на свои личные заслуги. Я, сознаюсь, считал себя слишком забытым, чтобы явиться выразить вам свое почтение. Я вас благодарю за доказательство того, что я ошибался.
Эта совершенная корректность давала, однако чувствовать что-то враждебное; но если сердце Тремора билось настолько сильно, что, казалось, должно было разорваться, голос его не дрожал.
Фаустина пристально смотрела на молодого человека.
— Ну, садитесь же, — сказала она ему тоном любезной и примирительной вежливости.
Он послушался этого приказания, и с едва заметной улыбкой, кривившей его губы, принялся разглядывать залу.
— Прекрасный сбор, — заметил он в тон ей.
— Великолепный, — подтвердила небрежно графиня.
Называя всех известных лиц, виденных им в зале, Марселя Прево в оркестре, г-жу Августу Хольмес в амфитеатре, министра внутренних дел в ложе и многих еще, Мишель смотрел на молодую женщину.
Да, она изменилась, очень изменилась; он не удивлялся более, что не сразу ее узнал. Стала ли она еще прекраснее? Он не знал. Она была совсем иная. Бюст роскошно развился, оставив талию, которую плотно охватывал серебряный пояс, очень тонкой и гибкой; молочная белизна пополневших плеч распознавалась лишь благодаря мату шелкового чехла, роскошно вышитого тонким серебром, обрамлявшего их и спадавшего без складок, гармонично и с точностью определяя линии этого тела статуи; каждая черта лица ее как-то резче обозначалась; маленький изгиб бровей, может быть слегка подрисованный карандашом, вырисовывался довольно резко на низком лбу, осененном волосами менее золотистого цвета, чем ранее, может быть искусно окрашенными. И в изгибах талии, в движениях шеи, в жестах рук угадывалась целая наука, иначе говоря, целая психология поз, терпеливо изученных и педантично применяемых. Но глаза, глаза, в особенности, были не те.
Фаустина также с своей стороны вероятно искала на мужественной физиономии жениха своей юности следы годов жизни, страданий. И эти два существа, любившие друг друга, по крайней мере говорившие себе это, мечтавшие одно время о совместной жизни и взгляды которых встретились в первый раз после восьми лет, обменивались в театральной ложе, на виду у двух тысячной толпы, замечаниями светских людей, видевшихся накануне! Потому что бывают часы, когда на устах появляются или решительные, или банальные слова, когда можно сказать только слишком много или слишком мало; потому что в отношениях между Мишелем Тремором и Фаустиной Морель не могло быть среднего, и что и тот и другая безмолвно это понимали. Им нужно было быть или только в настоящем, не представлявшем из себя ничего, или в прошлом, составлявшем драму одного из них.
Теперь они говорили о музыке, спорили о Меssidоr и различных лирических попытках Брюно, затем перешли к Вагнеру, к последнему сезону в Байрейте. Иногда едва заметная горькая улыбка, призрак былого времени, касалась слегка губ Фаустины, и в этом мелькавшем выражении было столько иронии, — может быть иронии тех, которые, благодаря непроизвольной двойственности своей личности, видят себя беспрестанно играющими жизненную комедию и жалеют себя за напрасную трату стольких усилий.
И в то время, как Фаустине казалось, что она слышит нового человека, она, вероятно, презирала себя, не умея найти в этом светском собеседнике дикаря из Кастельфлора, в этом умном болтуне — молчаливого студента археологического института. Мишеля пугали эти незнакомые зрачки, сияние которых его обволакивало. Ему казалось, что он видел в них колебавшиеся смутные отражения стольких существ и предметов, чуждых ему, целое прошлое, о котором он ничего не знал, целая непонятная тайна эволюции души, в которую он никогда не мог вполне проникнуть и которая все более и более ускользала от его анализа.
Он чувствовал себя далеко, бесконечно далеко от этой души.
Они вдруг замолчали. Разговор, где под вежливыми и приличными словами чувствовалось нечто в роде вызова, разговор, где каждый боялся дать говорить другому, стих. Они замолчали, и пустота, оставшаяся после их слов, была тотчас же заполнена в их ушах шумом большой, шумной и равнодушной залы, тем шумом толпы, который есть почти молчание, как сама толпа — уединение. Это было для них впечатлением леденящего холода. Тогда, совсем тихо, отказываясь от принужденной беспечности только что разыгранной, Фаустина прошептала:
— Как это было давно… — Фраза, говорившая или много или очень мало.
Мишель решил принять ее, как очень мало выражавшую.
— Очень давно, — повторил он; — вы ни разу не возвращались во Францию?
Она продолжала по-прежнему тихим голосом:
— Вы ведь знаете… что я вдова?
— Я это недавно узнал, да, — ответил Тремор этот раз серьезно, — и я вас пожалел.
Мгновенная улыбка горечи появилась на алых губах.
— А вы, — продолжала молодая женщина, — вы путешествовали, работали… Я читала ваши статьи в Revue des Deux Mondes. О! вы пойдете далеко, я в этом уверена, вы можете рассчитывать на многое!
Она, казалось, говорила это самой себе; он ограничился поклоном без ответа.
— Вы были… шокированы, не правда ли, только что, когда я послала за вами? — спросила она внезапно.
— Я был очень удивлен, сударыня.
Новое молчание последовало за этими словами. Затем еще более тихо Фаустина прибавила:
— Однако, нужно, чтобы я вам сказала… чтобы я объяснила…
Мишель быстро поднял голову и, глядя на молодую женщину:
— О, я понял, — сказал он, — не будем касаться прошлого.
Дверь отворилась, появилась унылая фигура г-жи Морель. Мишель поднялся. Когда он церемонно прощался, г-жа Вронская протянула ему руку; небрежно оставляя в пожатии эту изящную и теплую руку, этот белый цветок тела, только что освободившийся от душистой перчатки, она прошептала:
— Я остановилась в Континенталь; не правда ли, я вас увижу еще?
Однако лицо Мишеля не прояснилось.