Воспоминание о своих ошибках насчет Марии причинило Федору боль, сходную с зубной. Его даже перекосило.
– Не продается, увы!
– Велика беда! – хмыкнул Алексей Григорьич, которому не терпелось перейти к делу. – Самого-то видел?
– Видел, как не видеть…
– И что? Что скажешь? – так и подался к нему Алексей Григорьич.
Князь Федор помолчал, чувствуя себя школяром на экзамене, к коему он не приготовился. Черт ли его тянул за язык при прошлом разговоре! Расхвастался, пошел в разведку! Вот теперь дядюшки и ждут от него бог весть каких откровений. А что будет, если он отмолчится? Да ничего такого уж страшного. Не высекут ведь его розгами, как того школяра! Ну, вытянется разочарованно хитрая физиономия Василия Лукича; ну, алчный огонек в глазах Алексея Григорьича сменится презрением. А за что, собственно? Как будто они и сами не знают, что Меншиков Александр Данилыч – крепкий орешек, не всякому-каждому по зубам, и неудивительно, что молодец, поначалу о себе возомнивший, обломал о светлейшего свои острые зубки с первого же разу! Может быть, уклончивость князя Федора – бальзам на их раны: мол, ежели мы не нашли, как светлейшему хребет сломать, так и никому не найти. А ведь это далеко не так. Не так! Сей упомянутый хребет не столь уж твердокамен, и князю Федору с одного взгляда сделалось видимо уязвимое место глухой обороны Меншикова. Что же сейчас сковывает его уста? Что заставляет молчать и отводить глаза, избегать пристальных взоров дядюшек?
Ничего. Ничего иного, кроме воспоминаний о прекрасных темно-серых глазах, и трепете губ, и русой волне над высоким лбом… Да что ему в тех видениях, которые в сладкой муке сжимают сердце и ведут к одной лишь бессоннице?!
– Следовательно, время было потрачено напрасно, – задумчиво резюмировал Василий Лукич, проницательно глядя на молодого князя… и с трудом подавил улыбку, увидав, как тот вдруг норовисто вскинул голову. Стало быть, он не ошибся в мальчишке! И хоть Фе-дор пока молчит, набивая себе цену, все равно скажет, чего он там выходил, у Данилыча-то!
А в это время в душе Федора в новой схватке сцепились остатки честности, осторожности, с одной стороны, и безрассудной жажды обладания – с другой.
Средь сонма женщин, прошедших сквозь его объятия, познавших вкус его поцелуев, не возникло ни одной, которая бы так смутила его, заставила трепетать. Почти с ужасом он понимал, что их просто не было в его жизни, всех этих женщин, – были только отчаянные поиски вслепую… кого? Он не знал прежде. Теперь знает, ибо нашел. Все в душе его, в существе его было тронуто, все смущено, все растерянно. Одиночество и тоска, которые он вдруг стал испытывать среди людей, были подобны внезапной хвори, и только одно существовало тут лекарство: снова видеть ее, говорить с нею, мечтать о ней. Если бы в том состоянии, в каком он пребывал, ему повстречался ангел, то обратил бы его к богу; дьявол увлек бы его к сатане. Но в том-то и дело, что он встретил их разом! О, если бы он не понимал, не видел явственно, что Мария ненавидит своего юного жениха, а тот ненавидит свою невесту! Ведь не будет счастья в сем союзе, все сложится по старинной русской пословице о женихе-недомерке да невесте-перестарке: «Она будет бить его первые семь лет, а он ее потом – всю жизнь!» Но тут еще хуже, еще хуже, ибо у юного Петра уже и сейчас в руках такая власть и сила, с какими справиться может и не всякий взрослый. Да хотя бы из государственных интересов слагался сей брак – нет, одни только чаяния Данилыча он призван удовлетворить. Не все ли равно бедной России, кто сейчас прорвется к кормилу власти: Меншиков или Долгоруковы, ежели и теперь, и потом временщики при юном государе будут все тащить в свой карман? Страна живет сама по себе, а управители ее – сами по себе, так всегда было и будет в России. Разница сейчас одна: в жертву естественному ходу вещей, словно невинная дева – некоему неотступному сказочному чудовищу, принесена будет та, о которой всю жизнь, сам того не зная, грезил Федор, кого уже и не чаял встретить. Разве это по-божески: оставить ее страдать навеки… оставить себя страдать?
Он повел затуманенными глазами и едва не отшатнулся, увидев искаженные нетерпеливым любопытством лица своих дядюшек. Один из них – лисица и змея, другой – медведь и лев.
– Ну? Чего надумал? – прорычал Алексей Григорьич. – Говори, не томи.
Изо рта Василия Лукича на миг проглянуло лукавое жало – и скрылось.
– Рас-с-сказывай… – просвистел он.
– Все просто, – решительно сказал князь Федор, и дыхание его на миг перехватило, как если бы он бросился с обрыва в ледяную воду. – Все дело в невесте!
* * *
– Ну! – разочарованно махнул рукой Алексей Григорьич. – Тоже родил мысль! Понятно, что, подсуетись я и подсунь государю мою Катерину вместо Меншиковой Машки, я сейчас бы при власти ходил!
– Может, так оно и станется, – успокоил дядюшку князь, и не подозревая, что пророчествует. – Но покуда не будем о грядущем – поговорим о нынешнем. Французы говорят: «Не будь женщин, трон рухнул бы». Меншиков умен, как бес: у него нет никаких других средств держать государя в узде, кроме этого обручения. Хотя слепому видно: окажись у Петра возможность взять слово назад, он сделал бы это быстрее, чем мы успели бы моргнуть.
– Взять-то взял бы! – сердито сказал Алексей Григорьич. – Да разве этот волкодав Данилыч отдаст?! Его сейчас и полк солдат вдали от государя не удержит. Дорвался до пирога – не оттянешь!
– Существуют средства избавиться от неприятных людей, – доверительно сообщил князь Федор громоздкой парсуне [19], висевшей как раз напротив него и обрамленной в такую богатую раму, что золотой блеск мешал разглядеть изображение.
– Что ты предлагаешь? – спросил прямолинейный Алексей Григорьич. – Злую игру с Данилычем сыграть? Кистенем в темном углу навернуть? Так ведь он рано или поздно очухается и такой сыск учинит – не порадуешься! И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, на кого его взор упадет с первой подозрительностью: на нас, на Долгоруковых!
– Знаете, что говорят о русских итальянцы? Их, то есть нас, называют медведями не потому, что грубы, а потому, что идут всегда напролом, – негромко сказал князь Федор и помолчал, оглядывая дядюшек.
Алексей Григорьич грозно сунулся было к нему, приняв сказанное на свой счет и осердясь, но Василий Лукич успел поймать его за рукав:
– Помолчи-ка, брат. Этак мы недалеко уйдем, ежели будем перечить да пререкаться. Скрепи себя, послушай. А ты, Федор, больно не умничай. Говори… и говори короче.
«Ну уж нет! – подумал князь Федор, бросив острый взгляд на дядюшку. – Если по вашей милости я в эту игру заиграл, то не прежде свои планы открою, чем вас вволю не пощекочу, почтенные!» И продолжал как ни в чем не бывало: